Потерянный взвод | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

…В этот полуобморочный день привиделся ему Женька. Будто стоит он перед ним, лежащим, и вдруг как закричит: «Осколками тебя, Прошечка, поранить может. Дай закрою тебя камнями». А Прохоров мычит, слова произнести не может, а сказать хочет, мол, не надо, Женечка, ведь не ранен я вовсе. Но Женька уже камнями тяжелыми его обкладывает, только глухие удары и скрежет слышны. «А теперь, – говорит ему, – давай свой автомат. Нам пригодится». И протягивает руку, близко-близко так, прямо к лицу Прохорова. А он все никак не может разглядеть лицо Женьки, все тот норовит боком стать, будто прячется. Тишина вокруг стоит, будто бой вдруг оборвался и ушло все куда-то, как вода в песок, только они вдвоем остались. «Давай, – повторяет он, – свое оружие. Не бойся, не пропадет». И тут будто бы прорвало Прохорова, свой голос слышит: «Постой, Женя, ведь если я отдам автомат, то потом духи заметят, что оружия больше, чем всех вас, понимаешь, на один автомат больше, и сразу начнут искать меня». Тогда Женька отпускает автомат, медленно поворачивается и уходит. Он хочет крикнуть: «Стой, вернись!» Но Женька сам оборачивается и говорит негромко, но так, что каждое его слово Прохоров кожей чувствует: «А знаешь, мы ведь погибли потому, что нам не хватило одного автомата». И он впервые видит его лицо, но не лицо это, а сплошная кровавая маска. Странно, почему-то он не удивляется этому, будто бы знает, что так и должно быть. Только холодная мысль проскальзывает, будто сквознячок по краешку сознания: «Откуда он знает, что погибли?» И ослепляет догадка: «Вот зачем Женька просил автомат! Видно, у кого-то из наших оружие пулей разбило». Он чувствует, как ужас заползает в душу, – и просыпается… Бешено колотится сердце, во рту – кисловатый привкус крови. Прохоров глубоко вдыхает горячий воздух и, наконец, понимает, что отключился на самом солнцепеке, а присел, он хорошо помнил, всего на минутку. Даже автомат выронил из рук. В глазах прыгали красные круги, он встал и с трудом потащился в тень, там отвязал флягу и смочил рот. «Какой дурак назвал Америку каменными джунглями? – подумал и слабо обрадовался неожиданной посторонней мысли: – Еще существую…» Минуту или две он сидел, тяжелое сновидение уходило, теряло свои очертания и краски, еще более тягостная явь вытесняла его, осталось только смутное беспокойство. Он вытащил из кармана пригоршню нечищеного зерна, подсохшего, черствого, стал жевать его, сглатывать на сухую. «Странно, что я жив», – подумал он вдруг с тупой тоской. Только сейчас он признался самому себе, что потерял ориентировку и окончательно заблудился в «каменных джунглях», что обманула его «путеводная звезда» и сам он себя обманывал, когда заставлял идти вперед. Засушенный человечек улыбался отвердевшей улыбкой… «Но я все живу, – перебил он свои мрачные размышления. – Живу! Старый солдат – мудрый солдат… Если б не раненая рука».

Когда тело отказывается служить, мысли начинают жить как бы сами по себе. Странно, но мысли сами ищут причину, чтобы отказаться от борьбы за жизнь, они подводят к пониманию того, что ты исчерпался, что тяжело ранен, что изнурен до самой последней степени… Но вот и более странные вещи: твое тело вдруг отказывается умирать, оно еще живет и требует жизни, и ты, уже приговоривший себя, вновь встаешь и вновь начинаешь бороться и страдать вместе со своим бренным телом. «Я умру только в пути, – решил Прохоров, – и у меня еще останется последний глоток воды и горсть зерна…»

В такие часы ясного сознания Прохоров пытался определить, сколько же дней он выбирается к своим. Неделю? А может быть, месяц? В последнее время он смутно припоминал себя ползущим по хлебному полю, пьющим воду из ручья… Все это могло быть игрой горячечного воображения; единственно материально сущей была лишь шатающаяся под ногами дорога. И еще одно воспоминание: ночью на окраине какого-то кишлака на него набросилась собака. Она подняла исступленный лай, и Прохоров спасался от нее бегством. Стрелять не рискнул, отбивался камнями, пока, наконец, собака не отстала. Однажды на дороге ему встретился дехканин, он тащил одноосную тележку с сеном и испуганно шарахнулся в сторону, когда увидел перед собой странного, изможденного человека с автоматом. Прохоров посмотрел на афганца замутненным взором и, шатаясь, побрел дальше. Он уже не думал об осторожности и шел тогда, когда мог идти. Ему было все равно, когда и где погибнуть.

Под утро он проснулся, во сне показалось, будто кто-то тянул его за руку. «Что?» – хрипло вскрикнул он. Над ним возвышалась черная тень. Прохоров сжался, чувствуя, как замирает, проваливается его сердце. Тут же раздался резкий голос, и он с ужасом понял, что это не снится, что случилось самое страшное: душманы! Прохоров дернулся за оружием, но рука наткнулась лишь на голые камни. Его движение рассмешило неизвестных. Они стояли вокруг него в непринужденных позах, спокойные, удалые отшельники войны. Степан оперся на здоровую руку и сел. Их было не больше десяти, потемневших от солнца и ветров, в серых, истертых одеждах. Такие же, как и он, бродяги афганских гор. «Выследили!» – мелькнула лихорадочная мысль. Он со страхом огляделся, но выражений непроницаемых лиц понять не смог, уловил только блеск глаз. Было еще сумрачно.

Прохорова резко подхватили, поставили на ноги, сильные и ловкие руки ощупали его карманы, вытащили гранату. Потом подтолкнули в спину: иди. И он пошел, не чувствуя своих ног, будто во сне.

Моджахеды шли быстрым пружинистым шагом, ловкие, сильные, уверенные в себе враги. Прохоров вынужденно подчинялся темпу, идущий сзади слегка подталкивал его в спину автоматом. Кажется, это был его родной «АК». Степана преследовал чужой запах – смесь едкого пота и дыма костров. Враждебная среда замкнулась, оторвала его от мира и теперь подавляла и постепенно уничтожала. Он двигался машинально, как оглушенный, внезапное пленение отравило разум, словно приторным дымком гашиша. Им овладела полная апатия, редкие мысли о ближайшем будущем вспыхивали и исчезали, будто обрывались, скатывались в пропасть. Он смутно понимал, что умрет, непременно умрет, и чем скорей случится это, тем лучше будет для него. Воля к жизни рассыпалась на осколки, будто со всего размаху, со всей оставшейся силой налетела на неприступную стену. Все было тщетным, ненужным, никчемным. Каждая капля пота, каждый метр пути шаг за шагом вели к плену.

Прохоров часто падал на каменную тропу, разбивал ладони, колени, его тут же заботливо подхватывали, ставили на ноги.

Когда совсем рассвело, сделали привал. Слепящее, нарядное солнце разлилось веселым светом. Прохоров жмурился, сдвинул свой колпак на глаза, но это не спасало. Афганцы же будто не замечали сверкающего светила, посвежевшую пронзительную голубизну. Все для них было привычным. А пленнику уже не принадлежало солнце, и новый день рождался на радость всем, только не солдату Прохорову. Он с тугой тоской подумал, что глупо и расточительно жил, не радовался простым, привычным вещам: звонкому утру, простому деревенскому завтраку, общению с любимыми людьми, труду в поле, да и просто каждому дню…

Бородатые люди между тем сели в кружок. Конечно, никому из них не приходило в голову радоваться и восторгаться природой и погодой, они деловито сняли ружья и автоматы, достали из мешков пластмассовые фляги, лепешки. Прохоров отыскал глазами свой автомат. Лежал он, родимый, всего в пяти-шести шагах, такой же плененный, как и сам Прохоров. «Хотя, чего там, могут из него же и пришить. Очень даже могут». Прохоров содрогнулся от этой мысли и тут же почувствовал пристальный взгляд. Один из моджахедов, в потертом пиджаке, совсем еще молодой, но с бородкой, смотрел на пленника и усмехался. Потом взял флягу, лепешку, пружинисто поднялся, подошел и положил все это перед Степаном. «Хочет, чтобы раньше сроку не протянул ноги… А там начнут таскать по кишлакам, пока не забьют где-нибудь камнями. Набросится жестокая дикая толпа… И все. Прощай, мама. Порешили твоего сына черт знает в каком кишлаке, в тридевятом царстве. Или продадут американцам», – со злостью и горечью размышлял Прохоров. К американцам ему тоже не очень хотелось. Однако он, не мешкая, откупорил флягу, припал к ней пересохшим ртом. Вода была самая обыкновенная, чуть тепловатая. Душманская лепешка тоже была самая обычная, в меру черствая, но голодному, изможденному Прохорову она показалась необычайно вкусной.