Через месяц профессор исчез. Им стало известно, что он погиб при пуске ракеты.
Он то погружался в «ракетное дело», конструировал реактивные, управляемые по радио снаряды, разносившие вдребезги танковую мишень. То устремлялся в подмосковные леса. И вместо лязгающего черно-красного взрыва, превращавшего танк в гору дымной брони, – ликующий взрыв синевы в кроне февральской березы. Он стоит среди зимнего леса, за его лыжами пышный распахнутый снег, и береза, состоящая из белых, струящихся в небо ручьев, осыпает ему на лицо невесомую прохладную пыль. За лесом, в волоколамской деревне, жила тетя Поля, принимавшая его в избушке на курьих ножках. Ночью о стены шуршала пурга и царапался мерзлый бурьян, а днем у морозного оконца кипел самовар, сияли в углу образа с бумажными блеклыми розами, пестрел половик с черным сонным котом. Ее бесконечные рассказы, словно ленты, вплетенные в половик. О том, как заходил к ней в избу отступавший к Москве пехотинец, ставил к печке промороженную трехлинейку, пил пресный чай, просил благословить на дорогу – шел, безвестный, догонять колонну, чтобы насмерть стоять под Истрой, не пускать в Кремль немцев. Как остановился на постой немецкий офицер, больной и печальный, суеверно и слезно поглядывавший на образа, в то время как за окном, заслоняя свет, стояли огромные зубатые машины с крестами, и солдаты на костре жарили застреленного поросенка. Как принимала у себя фининспектора, утомившегося ходить по распутице, роптавшего за чашкой чаю на свою судьбу, – после, утешенный ею, шел в сад-огород, пересчитывал кусты смороды, облезших весенних кур, обкладывал утлое хозяйство тяжелым налогом. Как известный писатель приезжал к ней на лето, со слов ее записывал старинные песни. Пригубив красную рюмочку, пел вместе с ней про «ворона коня», про «злат червон перстень», про «горы Воробьевские». Соседка, если заболеет петух, приносила в подоле притихшую печальную птицу, и тетя Поля лезла в клюв петуху, вырывала «типун», делала примочку из хлеба. Повздорившие муж с женой приходили искать у нее правды, и она их мирила, отпускала с миром. Одинокий старик, похоронивший старуху, тоскуя, плелся к ней с другого конца деревни, и она усаживала его, угощала дешевыми карамельками, слушала про его хвори и страхи, отводила их. Старик веселел от ее шуточек, разглаживал негнущимися пальцами железные усы, подмигивал бледным, влажным от слезы глазом. И он, Белосельцев, столько принял от нее добра и знания – о талых водах, о падучей звезде, неопалимой купине, о таинственном, льющемся в народе свете, из века в век обещающем впереди сказочную благодать.
Их было много в его ранней жизни – кто делился с ним светом, входил в его жизнь надолго или на миг единый, оставлял в нем хоть малую каплю света. И среди них, помогавших и спасавших его, был один, с кем его развела судьба, с кем не успели они пожить на земле, кто ушел с земли, едва дождавшись его появления. Это был отец, погибший в рождественскую ночь под Сталинградом. Пустота, которая с детства образовалась от потери отца, болела, горевала, плакала, но и была полна света, словно отец посылал ему свои неизрасходованные, требовавшие воплощения силы. Взрослея, мудрея, погружаясь все глубже в бурное, яростное бытие, он думал иногда, что проживает не одну свою жизнь, но и жизнь отца. Отец, умирая в штрафном батальоне в заснеженной дикой степи, излучал в мир свет для него, едва рожденного, и ему постоянно казалось, что этот свет он может вернуть отцу, воскресить его.
Так думал Белосельцев, лежа на больничной кровати у подножия вулкана, слушая свирепые удары дождя о хрупкие стекла. Чувствовал, что кончается невозвратно целый период его жизни под звуки каменной подземной трубы, к которой тайфун прижал огромные пухлые губы.
Тихо звякнула дверь. Возник узкий прогал наружного желтого света и ее темная непрозрачная тень, на секунду заслонившая свет. Погасло. Дверь бесшумно закрылась. Невидимая, она была в комнате, в одной с ним темноте, отделенной от всего остального мира, наполняла ее своим молчанием, дыханием.
– Вы спите? – чуть слышно произнесла она.
– Нет, – беззвучно ответил он.
– Я не могла прийти раньше…
– Я ждал…
– Я тоже ждала…
Она медленно приблизилась. Попала в зеленоватое мерцание окна, по которому струился дождь, освещенный льдистым, горевшим в деревьях фонарем. Стояла, словно оплетенная ветвями, колыхалась среди теней и бегущих капель. Ее темный контур, как черное отражение в зеркале, был повторен на стене, в водянисто-зеленом прямоугольнике света. Он протянул к ней руку, не дотягиваясь, помещая кончики пальцев в слюдяное, водянистое свечение. Видел, как ее силуэт на стене поднял вверх руки и на них – непрозрачный ворох одеяний, который породил ближе, у его изголовья, летучий трепет розовых шелестящих сверканий, словно пролетела ночная стрекоза. Боясь смотреть, угадывал, как она раздевается, приподнимает одну и другую ногу, взмахивает рукой, посылая куда-то во тьму невидимое, колыхнувшее воздух платье. За окном вспыхнуло, пробежало ослепительное из неба к земле, обложило вулкан молниеносной расплавленной спиралью. Раскрыв испуганно и изумленно глаза, увидел ее близко, серебряную, словно слиток, – приподнятые белые плечи, маленькие, обведенные прозрачными тенями груди, гладкий мраморный живот с черным углублением пупка, темный, словно нарисованный тушью, треугольник лобка, округлые, охваченные лучистым блеском бедра, длинные, плотно сжатые ноги. Это видение длилось секунду и погасло, породив белую гаснущую слепоту, похожую на обморок. Она выступила из темноты и быстро, сильно легла, повернулась к нему. Прижалась, не потеснив, а заполнив пространство вдоль его лица, груди, ног – что пустовало, ожидая ее.
– Подожди, – прошептала она. – Немножко… Помолчи…
Он и не смел, не мог говорить. Только тронул губами ее теплый лоб. Только поддел ладонь под ее мягкий затылок. Только медленно, сладко провел рукой вдоль ее бедра, дрогнувшего колена, до гибкой, сухой, нервной щиколотки. Только жарко дохнул в ее близкие брови. Только закрыл глаза.
И опять под дрожащими веками возникало, вздувалось, увеличивалось, подымая его на волну, опуская в темную бездну. Бесшумное красное пламя над раскаленной цистерной. Липкая лужа мазута и дымящая тряпичная кукла. Нависший над водой вертолет с оболочкой гидролокатора. Пожарник с красным, выдыхающим пламя ртом. Кипящая пузырями вода и тонущие, пробитые пулями головы. Сесар, ощетинив усы, вскидывает вверх пистолет. Гондурасский катер с повисшим на турели стволом и убитый пулеметчик в пузырящейся желтой рубахе. Черные, начинающие загораться стропила, сводящие с ума своим бесконечным, уходящим в глубину, по всем континентам и землям пожаром, и от этого безумие и ужас.
Она обняла его шею, с силой притянула к себе. Жадно, до боли, поцеловала в закрытые веки, словно выдавливала из-под них страшные видения. И под веками, там, где дышали ее шепчущие волшебные губы, вдруг возникла лазурь, как в вершине февральской березы. Белые, озаренные вечерним солнцем снега с распахнутой розовой лыжней. И на снежном поле, словно нарисованные влажной акварелью, цветущие деревья. Зеленые и синие кроны с оранжевыми и золотыми плодами. Красные, рубиновые, гранатовые стволы, отбрасывающие фиолетовые тени. И над этим волшебным садом в темно-синих ночных небесах качались луны в серебряных кольцах, скользили кометы, похожие на хвостатые вифлеемские звезды, плыли разноцветные, небывалые светила, напоминавшие перламутровые фонари. Медленно восходило ночное великолепное солнце, все выше и выше, переливалось, сверкало, как огромная хрустальная люстра. Стало падать из неба, превращаться в лучистый дивный фонтан летучего света, осыпалось на гаснущие сады и снега, оставив после себя слюдяное мерцание.