Он издали узнал Алексея и не стал уклоняться от встречи. Напротив, за несколько шагов возвысил голос, указывая на Алексея, обращая к нему свое металлически-шершавое, тронутое напильником лицо, жесткие, в ржавой окалине, усы:
— Я думаю, Комиссия по расследованию факта государственного переворота займется вами в первую очередь. Вам придется давать показания не только перед парламентариями, но и перед прокурором. Кто поднял вас из небытия? Кто с завидным упорством продвигал на телевидении? Кто раздувал вашу репутацию, делая из вас общественно значимую фигуру? Кто хотел использовать ваше имя и ваше псевдоцарское происхождение для создания конституционного хаоса и, воспользовавшись этим хаосом, захватить незаконно власть? Слава богу, наш Президент стоит на страже Конституции и вовремя, со всей решительностью, отреагировал на козни врагов. И они еще ответят перед народом за свою подрывную деятельность!
Сабрыкин прошел мимо, словно вихрь гнева. И каждый, сопутствовавший ему чиновник, являл собой протуберанец этого гнева. Отшлепал Алексея лацканами и рукавами своих пиджаков, папками и портфелями, презирающими взглядами.
Они еще удалялись по красному ковру, развешивая в гулком коридоре неразличимые гроздья фраз, а Алексей вдруг с острой тоской, с ужасающей очевидностью почувствовал угрозу собственной жизни. Все это были вестники его смерти — и насмешливый аристократичный Басманов, и оперно-пышный, играющий театрально бровями Владыка, и этот вырезанный из жести герой, торопящийся с одних подмостков на другие. Все они предали его, все видели в нем свидетеля их вероломства, обличителя их предательства и позора. Все желали избавиться от свидетеля. И впервые за эти дни он подумал о Государе. Ощутил его безысходную тоску, непомерное одиночество, открывшуюся вокруг него пустоту, откуда отхлынули недавние обожатели, преданные придворные, верные генералы, величественные иерархи. Отдавали его в руки жестоких палачей. И страх за себя, не исчезая, усилился многократно при мысли о Марине. Те, кто ищут сейчас его, ищут и ее. Знают, что оба они нераздельны. Их соединяет царственный младенец, которого она носит под сердцем. Этот страх был столь велик, требовал немедленных действий, что он выхватил мобильный телефон и тут же, в Думе, среди снующих депутатов, принялся звонить Марине.
Вначале телефон продолжал молчать. Затем, на пятый или шестой раз, ответил женский замотанный голос:
— Это Илларион Васильевич? — И, не дожидаясь подтверждения, произнес: — Сейчас Мариночка поехала в театр Леонида Олеария. Там у нее репетиция. По этому телефону она будет только к вечеру.
Не понимая, кто такой Илларион Васильевич и почему Марина репетирует в театре Олеария, Алексей опрометью кинулся из Думы и направил шофера Андрюшу к Чистым прудам.
Он появился в театре, когда здание покидали актеры, милые мужчины и женщины, с пластикой гимнастов и канатоходцев, утомленные тренировками, танцами и рискованными кульбитами, к которым принуждал их Олеарий. Он нашел Марину в гримерной, среди зеркал, в легком трико. Она убирала влажными салфетками грим со своего прекрасного, зеленоглазого лица. «Увидел это лицо сначала в зеркале — золотистые брови взлетели изумленно вверх, розовый рот приоткрылся, издав слабый возглас. Потом это лицо повернулось к нему, и он задохнулся от счастья, нежности и смятения:
— Родная моя, наконец-то нашел тебя. Случилось огромное несчастье. Опять начинается извечная русская смута. Опять рыскают по городу эти опричники, эти вечные чекисты. Требуют чьих-то голов. Наших с тобой голов. Мы должны бежать. Не должны повторить драму последнего Государя. Я все продумал. Мы едем в Верхотурье, в маленький городок на Урале. Там у меня друг, вместе учились. Работает в музее. Укроет нас на первое время. А здесь тем временем все выяснится, все успокоится.
— О чем ты? — спросила она, продолжая стирать грим со щеки, и он заметил, как на салфетке осталась полоса медового цвета.
— Я все продумал. Прямо сейчас, не заезжая домой, потому что там уже есть засада. На вокзал, на первый же поезд. До Екатеринбурга, но не под конвоем, а сами, безвестные, никому не открываясь, под покровом моих царских предков, у которых столько божественных лилий, столько небесных ангелов, что они повесят над нами покров, и мы станем невидимками, как тогда, с грузинскими танками.
Он торопился, сбивался, не понимая, почему слова его не вызывают в ней мгновенную вспышку счастья. Почему нет столь любимого, наивного обожания на ее чудесном лице, и оно не приближается, а, отраженное во многих зеркалах, ускользает. Переливается из стекла в стекло, и он не в силах понять, где оно подлинное. Он нырял за ней из зеркала в зеркало, из омута в омут, силясь поймать, но она, все в летучем серебре и брызгах холодного света, ускользает.
— Я не могу сейчас ехать. У меня задание. Дел непочатый край, — тихо и отчужденно сказала она.
— Какое задание? Какие дела? Под угрозой твоя жизнь, жизнь царевича, жизнь русской династии. Они беспощадны — все, и большевики, и Романовы. Они начали свое царствование, убив несовершеннолетнего отрока. Отсюда родовое проклятие. Они убивали жена — мужа, сын — отца. Все мраморные полы во дворцах, все тропинки в дворцовых парках политы кровью. И эти, нынешние, не остановятся ни перед чем. Убьют тебя вместе с нерожденным ребенком. Я просчитался. Моих сил не хватило. Хотел остановить пули, вылетевшие из револьверов в подвале расстрельного дома. Но он полетели дальше. Летят. Ты слышишь их свист? Летят к нам, сюда!
— Боже мой, ты ничего не понял? За все это время ничего, ничего не понял? — она смотрела на него с сожалением. А ему хотелось целовать ее любимые зеленые глаза, ее чудесный розовый рот, длинную шею, на которой трепещет знакомая нежная жилка, милую лунку у ключицы, там, где приспустилось трико.
— Едем, прямо сейчас, в Верхотурье, уральская святыня, обитель Верхотурских старцев.
— Ты ничего, ничего не понял. С тобой обошлись, как с куклой. Бессмысленной доверчивой куклой, с которой можно было играть в цесаревича, в наследника престола, и те, кто играл, тайно смеялись над тобой. Хохотали, взявшись за животы. Ты что, не слышал этого смеха?
Он не понимал, о чем она говорит. Ему изменял слух, изменял разум, изменяло зрение. Зрение видело полет по сияющим водам, отражение голубого дворца, серебряный вензель на зеленой воде канала, промелькнувший граненый фонарь, висящий на золоченой стреле.
— Собирайся, родная. Нельзя терять ни минуты!
— Несчастный, недалекий, слепой человек! Ты до сих пор не понял, что меня приставили к тебе? Что я следила за тобой, морочила тебе голову, усиливала в тебе твои бредни, распаляла в тебе твою манию? О русском престоле. О царской короне. О коронации в Успенском соборе. О восстановлении в России монархии. Весь этот сумасшедший бред я играла вместе с тобой, как актриса. Для меня это была роль, просто роль, забавная и несложная.
— Что ты говоришь, дорогая? Какая роль? Мы любим друг друга.
— Я была приставлена к тебе, как разведчица, как шпионка. Сообщала о тебе тем, кто меня приставил. Обо всех твоих безумных мечтаниях, обо всех твоих встречах, дружбах и связях. — Она смеялась, открывая ослепительные белые зубы, играя у переносицы шелковистыми бровями, яростно отталкивая его зелеными хохочущими глазами. Она была все та же, любимая и прекрасная, но чуть больше и острее казались теперь ее резцы, губы слегка выворачивались в хохоте и делали лицо жестоким и неистовым. Он вдруг вспомнил, что такое лицо было у нее в купе ночного поезда, когда он наклонялся на ней, а навстречу промчался встречный состав, наполнив купе расколотыми зеркалами, и она лежала, как серебряная статуя, с серебряной маской, в которой почудилось ему безумие и жестокость.