— О чем ты говоришь? Какая шпионка? Какая разведчица?
— Объяснить, какая? Ты позвонил мне с Урала и сказал, что отыскал в колонии Юрия Гагарина, который готов передать тебе «Формулу Рая». Я сообщила об этом, и тут же ночью колонию штурмовали, и этот твой Гагарин, вымышленный или реальный, был убит. Потом ты позвонил из какой-то лечебницы и сказал, что отыскал поэта Кузнецова, и он тебе готов прочитать поэму о Рае. Я тут же сообщила об этом, и ночью лечебницу сожгли, а твоя поэма и твой поэт превратились в пепел.
Он почувствовал больной толчок в глубине плоти, который вышел наружу судорогой. Эта короткая, пробежавшая по телу судорога напоминала рывок рыбы на кукане, когда ей под окровавленные жабры просовывают корявую ветку. Марина заметила это содрогание боли, и оно вызвало в ней злое нетерпение, желание поскорей прекратить мучение этой злосчастной и безответной рыбы.
— Но ты же любишь меня, — продолжал он ловить ее в зеркалах. — Ты так тонко чувствуешь мои переживания и мысли. Ты видела в снах мои злоключения во время недавней войны. Видела, как пикирует на меня самолет. Как я несу по горящей площади ребенка. Как танки идут на меня, готовые стрелять из орудий. Такое ясновидение под силу только любящему сердцу.
— Мне так просто было придумать эти сны, потому что я читала донесения о твоих приключениях на Кавказе. Там тоже за тобой наблюдали и присылали сообщения в Москву.
Он не понимал ее слов. Не понимал, откуда в ней это выражение жестокости, брезгливого нетерпения, желания причинить ему смертельную боль, после которой он бессильно замрет, перестанет ей докучать. Еще недавно он целовал ее шуршащие ресницы, словно на губах трепетал шелковистый ночной мотылек. В темноте она сбрасывала свое платье, сотканное из неземных материй, и воздух вокруг начинал разноцветно светиться, словно здесь должно было случиться чудесное явление, и оно каждый раз случалось.
Он не понимал сути, только чувствовал приближение страшной пропасти, и всячески отдалял ее край, отгораживал от себя, заговаривал, уводил и ее и себя вспять, чтобы не рухнуть в бездонную ямину.
— Но мы ведь с тобой венчались. Над нами держали венцы. На нас обручальные кольца. Священник, будто сошел с Туринской плащаницы, назвал нас мужем и женой.
— Ты видишь, на мне нет никакого кольца. А священник отец Александр — он вовсе не священник, а майор ФСБ, курирующий религиозную тематику.
— Но ребенок? Ты носишь в себе моего ребенка. Ты рассказывала, как в момент зачатия из твоего лона стали расходиться радужные круги, словно в тебя залетела небесная звезда, зажглось волшебное светило.
— Боже мой, я тебя обманула. Неужели ты мог подумать, что я захочу иметь от тебя ребенка? Все эти бредни про цесаревича, наследника престола, венценосного младенца! Ты действительно веришь в свою царскую кровь? В свое божественное предназначение? Ты обычный провинциал, с которым разыграли недобрую шутку. Ты, в сущности, обычный провинциальный увалень, который играл по предложенным правилам, играл весьма посредственно, скажу тебе, как актриса. Ты решил, что я захочу иметь от тебя ребенка? Родить такого же, как ты, недалекого увальня? У меня другие пристрастия. Другой человек будет отцом моего ребенка.
Боль, которую он испытал, была несравнима ни с какой другой болью, из тех, что Господь посылает человеку, раня его тело или наказывая душу. Эта боль была отражением недавнего счастья, опрокинутого во тьму. Боль была зеркальным отражением блаженства, перевернутого в черном зеркале, и ее невыносимая острота соответствовала лучистому, острому, до небес, всплеску недавнего счастья.
— Но ты говорила, что любишь меня, — его губы едва шевелились, словно окаменели на морозе, толстые, распухшие и недвижные.
— Глупый, бедный, наивный человек, я не люблю тебя. Я люблю другого. Этот другой прекраснее тебя. Он умен, остроумен, блистателен. Его обожают женщины. Он игрок, острослов, играет не на подмостках театра, а на огромной политической сцене, где ему удаются самые захватывающие спектакли, самые невероятные роли. Ты знаешь этого человека. Это он приставил меня к тебе. Он заставил меня лукавить и обманывать тебя. Но я сделала это, потому что, если бы он приказал мне кинуться под поезд или упасть в раскаленную печь, я бы сделала это, не задумываясь, — так я его люблю.
— Кто он? — пролепетал Алексей.
— Илларион Булаев. Виртуоз, как все его называют.
— Но он назвал меня «братом». Заверял в вечной дружбе.
— И что?
Боль, которую ему предлагали вынести, охватывала собой не просто его тело и душу, не только его память и несостоявшееся будущее. Она охватывала весь окрестный материальный мир, состоявший из городов, камней, рек и гор. Охватывала все мироздание, в котором реяли планеты и звездные туманности. Эта смертельная боль убивала не его одного, а весь мир, который был доступен его разумению. И было непонятно, зачем Господу надо было посылать ему эту боль. Зачем Творцу надо было ломать сияющую ось, на которой держался мир и которую он сам учредил, создавая Вселенную. Почему именно ему, из всех миллиардов живущих, было ниспослано это космическое страдание, в котором сворачивался белый свет, меркли звезды, и он один, всеми брошенный и ничтожный, висел в пустоте, прибитый огромными ржавыми гвоздями.
— А Петербург? — хватался он за последние, улетающие образы. — Наши прогулки? Наши поцелуи?
— Петербург — тот город, где мы встретились с Виртуозом. Мы жили с ним в гостинице «Европейская». Мы проносились в катере мимо дворцов и соборов. Он показал мне красоту этого имперского города, научил любить этот северный негасимый свет, отраженный на сияющих водах. Я целовала тебя у Александрийского столпа, но мне казалось, что я целую его. Я водила тебя по тем местам, где мы обнимались и целовались, и я поцелуями отмечала эти заповедные, незабываемые места. Когда я была с тобой, я думала только о нем. Шептала не тебе, а ему. Кричала от наслаждения не тебе, а ему. Ты просто тень, дурная тень. Тебя нет. Уходи.
Сияли кругом зеркала. На салфетке желтела медовая полоска грима. Она натягивала на острое плечо темную ткань трико. А он думал, каков же должен быть его грех, если столь велика и страшна за него кара. Где был нарушен тот абсолютный закон, который он называл Справедливостью, или «Формулой рая», или неисповедимой «Райской Правдой», если платой за это нарушение являлась гибель мира во всей его полноте.
Его ноги были, как тяжелые обрубки отесанных бревен. Переставляя их, он слышал, как ударяют в пол их обрезанные торцы.
Вышел из театра. Машина ждала у подъезда. Приветливый Андрюша, видя, как он слаб, поспешил навстречу. Открыл заднюю дверцу. Бережно усадил на сиденье, вколов сквозь ткань пиджака ампулу снотворного. Смотрел, как смыкаются у Алексея глаза, как цепенеют руки. Осторожно, чтобы с ног не упали туфли, уложил своего подопечного вдоль сиденья и захлопнул дверцу.
В операционной, лишенной красок, блестевшей стерильной бесцветностью, находились нейрохирург профессор Коногонов и его помощник Евстафий Сергеевич Лунько, еще недавно главврач психиатрической лечебницы под Невьянском, что сгорела дотла в результате несчастного случая. Теперь Лунько получил новое назначение, в подобную же клинику, в Псковской губернии, и они обсуждали с профессором возможности дальнейшего сотрудничества.