Вспоминая, он покрутил головой.
– А этот грузин… Сталин этот, пишет, как дрова рубит. Сказал – отрезал… А может, все-таки ему написать, пойти на переговоры? Тогда своего комиссара можешь хоть опять в расход…
Он рассмеялся. Так коротко и безобидно смеются дети, когда в их руках нечаянно ломается интересующая их своим внутренним устройством любопытная игрушка.
Опять посерьезнел. Откинулся, покачал больную ногу.
– А ну-ка покличь ко мне Волина, – сказал сдавленно, морщась. – Бо мы с тобой это письмо до завтрева не сочиним. А Волин письма пишет, як все равно курицу ест.
Левка приоткрыл дверь, гаркнул на всю хату, так, что стекла дзенькнули ответно:
– Волина до батька!
И минут через пять, откуда-то из дальней хаты, подхватив под ручки – сам он был не способен к быстрому бегу, – хлопцы притащили Волина. Всеволод Михайлович Эйхенбаум, взявший себе весьма примечательный псевдоним – Волин, считался после Кропоткина виднейшим в стране теоретиком анархизма. В армии Махно он ведал культпросветотделом: сам явился однажды сюда с подвижниками своими и апостолами, с тем чтобы сеять в среде повстанцев семена свободы и создать первую в мире анархическую республику.
И хотя был он весьма умеренных взглядов и склонялся к синдикализму, Махно крепко зауважал и полюбил этого человека, который преображался на трибуне, мог часами говорить так, что даже крестьяне, ценящие свободную минуту, заслушивались этим махновским соловьем.
В жизни это был очень скромный человек, носивший галоши, с перекошенными на носу очками и длинными, неухоженными патлами, с которых сыпалась перхоть, как пудра из дамской пудреницы, к тому же, по причине пренебрежения к вопросам стирки, весь пропахший потом. Газеты и брошюры, которые Всеволод Михайлович издавал «на той стороне» – в Москве, Царицыне, Харькове, Брянске, – финансировал батько Махно из своей казны. Более того, батько давал деньги, драгоценную валюту на всякие анархические организации в Европе, где Волин состоял в членах президиумов и секретариатов.
Одно лишь непременное условие было у батьки: в каждой статье Волин должен был упоминать о Махно как о главном практике в строительстве вольного общества и любимом крестьянском вожде. Махно не раз перечитывал потом эти труды и восторженно говорил: «Вот зараза, как красиво чешет!»
Судя по всему, Волин только что оторвался от очередной статьи, и взгляд у него все еще был рассеянный и туманный. Весь культпросветотдел находился в столице махновского края Гуляйполе, верстах в тридцати к югу от логова у Волчьей реки, но Волина Махно все же забрал к себе, потому что иногда, в минуты, когда не шел сон и одолевала боль, любил послушать речи Всеволода Михайловича о непременной победе анархизма и наступлении свободы во всемировом масштабе. Кроме того, батько иногда и сам писал, и тут помощь Волина была необходима, потому что отсутствие образования давало о себе знать.
– Вопрос, Волин! – сказал Махно, не тратя времени на лишние слова. – Подумай, только не бреши. Важное дело.
Всеволод Михайлович, помимо того, что был теоретиком, отличался еще знаниями и в практической политике. Он был знаком со всеми вождями гражданской войны и не раз дискутировал с Лениным, Бухариным и Каменевым. Кроме того, Волин постоянно ездил в Харьков и другие города: большевики его не трогали, относя к анархистам-попутчикам.
Всеволод Михайлович смахнул перхоть с прямых длинных волос, поправил очки, перекосив их справа налево, и уставился на Махио.
– Сталин, – сказал батько. – Оценка. Без лишних слов. И какие его перспективы? Стоит ли вступать с ним в серьезные отношения?
– Как теоретик марксизма – жалкий эпигон и попугай, – не раздумывая, сказал Волин. – Популяризатор – и то второго разряда. Образованность сомнительна, незнание языков, отсюда неточное истолкование подлинников.
– Это ты в лекции скажешь! – просипел Махно, удобнее перекладывая ногу. – Меня практика интересует.
– Перспектив никаких, – сказал Волин. – Средний канцелярско-партийный работник. По-видимому, работоспособный, но выше уровня секретаря уездного комитета не тянет… Что вы! Когда вы послушаете Бухарина или Зиновьева, и после этого возьмет слово Сталин… Что вы!
Батько махнул рукой:
– Гляди, Волин, не промахнись! А теперь садись, бери ручку, будешь писать. Самому Дзержинскому, жаба б его задавила еще в колыске!.. Значит, так, отпиши, что я согласен на серьезный разговор с товарищем Лениным, кулак ему в глотку… Не, давай сначала! Сперва надо показать пряник, ну обрисовать перспективу: мы дадим под их начало шестьдесят тысяч закаленных бойцов, если…
Таким образом, участь Кольцова снова была решена, и ему предстояло теперь – уже наверняка и без всяких проволочек – доставить письмо в Харьков председателю ВЧК.
Оставшись один, Махно почувствовал вдруг такую смертную тоску, что хоть удавись или расстреляй первого встречного. На то ее и называют смертной – подобную тоску.
Вот принял он решение – и теперь тысячи жизней, а может, и миллионы, будут зависеть от того, верно или нет «шевелились мозги» у бывшего каторжника с образованием в два класса начальной школы и тюремной «гимназией» сроком в восемь лет. Каждое слово батьки отзывалось не только в окрестных уездах, но и по всей Украине. К Махно прислушивались. Как быстро возносит человека судьба в смутное время, когда все рушится, перемалывается и возникает заново! И как быстро можно привыкнуть и к славе, и к званию «батьки» и «вождя», непогрешимого, знающего то, чего другие не ведают!
А ну как если вот так же судьба вознесет этого грузина? И узнает Сталин, что он, Махно, отклонил протянутую ему руку, и затаит обиду?
Много народу вокруг него, а посоветоваться толком не с кем. Вот тот же Волин – образованнейший человек, но и он батьке не помощник, потому что летает в таких облаках, откуда и земли-то не видно. Третий месяц пишет статью «О соотношении чувств свободы и тяги к неволе».
А как просто, как ясно все начиналось, когда они, гуляйпольские вольные хлопцы, сорвиголовы, начали устанавливать свои порядки в селах, освободившихся от немцев, где вдруг не стало власти. Как легко они проливали кровь, как ни во что ставили жизни и, наказав врагов или несогласных жестоко, иной раз мучительно жестоко, пили и гуляли до рассвета и пели казацкие песни, и таскали девчат до гайков или на выгон. Все как будто равные, но оглядывались все же на него, на Нестора, потому что был он лютее, жестче, требовательнее, чем другие. Если что уж совсем у него не получалось, то валялся в жестоком приступе, исходя пеной. И они считали его за это мучеником идеи, святым революции.
А с девчатами ему и правда не везло, хотя любил он их и миловал, но первая, на которой его рано, в семнадцать лет, женила мать «для успокоения рассудка», быстро убежала неизвестно куда, напуганная неожиданными вспышками мужнина гнева. А потом было полное счастье с Настей Васецкой, которая честно ждала его все годы тюрьмы и писала ему письма ежедневно. И сразу после женитьбы они поселились в образцовой анархической коммуне, созданной на месте поместья или, как его еще называли, экономии Классена. Нестор принялся сапожничать – хорошо знал это дело с детства – и обувал нуждающихся коммунаров. Настя родила ему сына, здорового байстрюка, и Нестор назвал его Вадимом – в честь лермонтовского героя, которого очень полюбил после того, как прочитал роман в тюремной библиотеке. В Вадиме он видел себя: горбат, несправедливо презираем с детства, но умен, жесток и способен на настоящий бунт.