– Понимаешь, за это время у меня бывали всякие настроения. Иногда – отчаяние, иногда – печаль. Не все ладно делалось, не все умно. Много лишней крови, много злобы. Но, понимаешь, из этого всего вырастает какая-то новая, крепкая, еще, правда, не до конца мне понятная Россия. Эта Россия уже не будет проигрывать войны. Не даст себя обижать… И армия. Знаешь, выросли такие толковые командиры. И потом… исчезли эти стенки. Помнишь, как наши полковые офицеры играли себе в землянке в бридж? Вино, баранина, изюм, а вокруг солдаты – как темная ночь. Кто они, что они? Только через унтеров, как будто с помощью рупора, общались. А потом возник этот полный хаос, распад. Казалось, он уже никогда не кончится. Столько офицеров погибли… А Троцкий – он молодец. У нас Павлов из капитанов, Саблин тоже. Раудниц. Все из интеллигентных семей, и к ним – с полным доверием. Такая армия, знаешь, не должна проигрывать сражений. Хватит. Ученые-мученые.
Потом, уже сквозь полусон, совсем медленно, как заикающийся граммофон, произнес:
– Честно признаюсь, Слащева я побаиваюсь. Этот еще нас поучит. Предсказать его действия невозможно, вот в чем штука. Обидно просто! Нам бы такого командующего, а он – на той стороне. Зато внукам, если будут, расскажу: с самим Слащевым сражался. Не фунт гороха. Как он Дыбенку в Крыму расколотил, а? Как котенка. А у меня, я тебе говорил, половина полка новобранцы.
…У амбара на корточках дремал Грец. Внутрь зайти не решался. Этот полк был ему незнаком. А вояки перед боями злые, как мухи перед заморозками. Не посмотрят, что особист, погонят в шею. Но наблюдать за Кольцовым надо. У него и приказ такой: проследить. Но черт бы его побрал, этого странного чекиста, – видите ли, кореша встретил. Да еще командира полка. Не проберешься, не послушаешь, о чем говорят. Вдруг этот комполка тоже какой-нибудь из бывших. Всякое может случиться, потом с него, Греца, спросят. Ты где был?..
Особист курил зверскую махру, разгоняя сон, а заодно и днепровских комаров, что, пользуясь вечерней влажной прохладой, поднялись от воды наверх, на сухокруть.
Тяжелая служба у особистов. Другим что? Воюй себе, согласно приказу. А он, Грец, всякую личность должен высвечивать, предупреждать измену и разгадывать чуждый элемент. Не шутка.
Отступающие войска Юго-Западного фронта ухватились у Новоград-Волынского, на реке Смолка, за правый берег. Река здесь узкая, шириной с добрый плевок. Но войска Рыдз-Смиглы выдохлись, одолев за две недели четыреста верст от Хелма и Опалина.
– Эй, хлопаки! – кричат с каменистого левого берега польские жолнежи. – Ходзь ту, бендзем обяд есць! – и показывают банки с французской тушенкой, называемые «бельгийским паштетом» – смесью конины и крольчатины.
Жолнежи ходят вдоль берега во всем французском: в шинелях, которые сами же укоротили по польской моде, в серо-зеленых обмотках, рыжих ботинках. Галифе узкие, с кантом, тоже от генерала Фоша. Зато «рогатувки» на головах свои, лодзинского шитья.
– Знаем мы ваши консервы! – кричат в ответ красноармейцы, одетые кто во что горазд. – Там конина пополам с крольчатиной: на одну лошадь один кролик! Мать-перемать!..
– Так есть! – смеются жолнежи. – Цо з тего?
– Ходзь ты до нас! – кричит взводный с перевязанной головой и единственным, страшно блестящим голодом и яростью глазом. Он достает из кармана замызганную, полуоборванную на курево брошюрку Троцкого о мировой революции. – Вместе на Берлин пойдем, а потом и до Парижу! Тут все изложено!
– А цо у Парижу есць бендзешь? – спрашивает легионер. – Жабки?
– Вот сволочь, – бормочет взводный.
Стрельнуть бы его, поляка, да хватит, настрелялись. Светит свернувшее на осень, низкое солнце, блестит в его лучах паутина, осевшая на прибрежные камыши, на кустарник. Кончается на Западе война.
Бронепоезда наркомвоенмора и председателя РВСР Троцкого пыхтят здесь же, под Винницей. Надсадно и тоскливо вздыхают, окутываясь белым паром. Где он теперь, тот Белосток, место недавней Ставки пылкого наркома? За семью горами, семью долами, ста реками!..
Балтийские морячки, непробиваемая охрана, сидят на насыпи, выгреваются на солнце в своих черных кожанках, вгрызаются в арбузные ломти, весело плюются семечками, набивают утробу сочной и сладкой мякотью. Шевченковские места!
«Ой вы, ляхи, чтоб вам сгинуть…»
Льву Давидовичу уже не до ляхов. Плотники еще только заканчивают сколачивать из заранее заготовленных, перевозимых на платформе досок трибуну, еще только подтягиваются к месту митинга, волоча сбитые ноги, непобедимые красные бойцы, а Лев Давидович, задрав кверху бородку и ловя стеклами очков блестки солнца, уже кричит, подняв кверху острый кулачок:
– Бойцы! Красные герои! Вы доказали польским панам и их французским хозяевам-империалистам, что способны бить их в хвост и в гриву! Теперь отправляемся на новый фронт, под Каховку: там «черный барон», слуга тех же империалистов, готов накинуть аркан на шею свободного народа! На барона! Беспощадно отомстим за все наши мучения на польском фронте! Вперед! На Таврию!
– Га!.. – отвечает толпа.
Но чуткое ухо Троцкого, знающего все оттенки в поведении толпы, отмечает, что нет в этом «га» прежнего отчаяния и готовности на немедленную смерть во имя коммунизма. И то сказать – как это «вперед», когда они, в сущности, пятятся назад, отступая перед поляками?
Не важно! Нельзя давать толпе время на размышления!
– Врангелевцы – кровавые палачи, мучают народ Украины! Загоним их обратно в Крым и пойдем дальше! Утопим их в Черном море, там воды на всех хватит!
– Га!..
Когда покидали Харьков, Старцев рассчитывал дней через шесть оказаться в Москве. Но получилось все совсем не так, как думалось.
Едва только тронулись в путь, как тут же, уже на ближайшей станции Дергачи, эшелон задержали. Старцев несколько раз ходил к дежурному по вокзалу, но ничего выяснить не смог. «Велено поставить в тупичок до нового распоряжения». Простояли целый день. К вечеру возле вагонов захрустел гравий и послышался знакомый округлый басок Гольдмана:
– Где люди? Отзовитесь!
Старцев спрыгнул на насыпь, пошел навстречу Гольдману. Исаак Абрамович обнял его с такой радостью, будто они не виделись несколько лет.
– Ах, как хорошо! – приговаривал при этом Гольдман. – Ах, как это замечательно, что я успел вас перехватить! Из Сум звонят, из Гадяча, из Богодухова! Где килограмм, а где и два пуда…
– Чего килограмм? – не мог понять Старцев из сбивчивых восклицаний Гольдмана. – Чего два пуда?
– Да золота же! Ну не только золота, а и всего прочего, других всяких ценностей. Москва велит все подсобрать. Все, что можем. Товарищ Альский телеграфировал, очень гневается!
– Но это же… – нерешительно начал Старцев, уже настроившийся на иную дорогу и на иную работу.