Канонир набрал в грудь воздуха обомлев. Слащев поднял голову. Солдат увидел его глаза, они показались ему белыми, лишенными зрачков. Так смотрит на человека смерть.
Конвойный вцепился в канонира, не дал ему сползти на пол. Слетела с головы артиллерийская фуражка – «хлеборезка» с черным околышем. Оторвался черный бархатный погон.
– Так что, вашпревос-ство, – пробормотал канонир. – Почни я стрелять, они могли и в их… в Нину Николаевну, попасть. Ночное время, пулемет. Или удирать бы стали оба, непременно вдогонку. А так я хоть доложить могу… Отбить можно… Вашпрвс… как бы вы узнали, где они находятся, если б и я там остался? Только, может, через несколько дней узнали бы… небось за Днепр увезли бы. Как Бог распорядился, вашпревос-ство. А я не виноват, все бы к худшему вышло…
Слащев опять принялся рассматривать носки сапог. Солдату стало легче – исчезли белые глаза.
Яков Александрович пытался успокоить себя и осмыслить случившееся. Но что-то плохо получалось. Одно только осознал: солдат-то и вправду не виноват, ведь сама Нина Николаевна привела его в монастырь и не выслала вначале на разведку. Ах, «юнкер Нечволодов», как же ты так сплоховала! А канонир, что ж, хорошо, что сообщил, а то было бы, и верно, еще хуже, в этом он прав. Хотя хуже-то уже и некуда. А канонир-то ничего. На Нину Николаевну не ссылается, вину на нее, на ее приказ, не валит.
– Иди к себе на батарею, солдат, – все так же тихо сказал Слащев.
В глазах канонира мелькнула искорка дикой, животной радости. Конвойный увел его, и вновь стало слышно, как бьется о стекло бражник.
Фролов первым прервал молчание.
– Яков Александрович, – сказал он мягко. – Кавполк Мезерницкого у нас под рукой. Дадим батарею… красных там не должно быть много… какая-то блудная часть, рота, не больше. Навалимся, отобьем!
Слащев, ни слова не говоря, вышел из дома. Часовой вытянулся. Генерал отошел в темноту, под деревья. У колониста перед домом рос сад. Пахло подгнившими яблоками-падалицами. Сквозь жухлую листву светили звезды. Чувствовалось дыхание близкой реки.
Жить не хотелось, силы были исчерпаны. Но он должен был прийти в себя и сделать то, что может, для спасения жены. И ребенка. Должен.
Ворваться в монастырь? С артогнем, с гранатами, с пулеметными очередями? Пуля – дура. Он не простит себе, если Нина будет ранена или погибнет. Да и кто знает, что это за красная часть? Попадется какой-нибудь живодер, ведь нарочно пристрелит генеральшу, едва начнется бой.
Нина. Любовь его. Его первая настоящая любовь. И он для нее первый и настоящий. Они пара, которую соединила война, и на весь их век. Он знает, что Нина не пощадила бы жизни ради него. Она уже доказывала это, когда шла рядом в атаку, когда увозила его, раненого, под огнем красных в тыл.
Теперь его очередь не пожалеть себя. Завтра он проиграет бой. Потерпит первое свое поражение в Гражданской войне. Вообще первое поражение. С немцами он не проигрывал боев, просто отступал, как все.
Это конец. Неизбежная отставка. Он окажется без армии, без тех, с кем сроднился. Хуже того – он окажется без Нины. Наедине со своими ранами и болезнями. К чему такая жизнь?
Ему тридцать четыре года, но кажется, что прожил уже пятьдесят или больше. Гораздо больше. Он сам не раз умирал и не раз посылал людей на смерть или на казнь, если они, как он полагал, заслуживали этого. Что такое смерть после всего, что он видел и пережил? Пустяк. Простой карточный проигрыш. Перебор или недобор, как в быстрой фронтовой игре в «очко». Не более того.
Нине всего лишь двадцать. Она пришла к нему совсем девчонкой. Она не видела девичества, в ее жизни не было балов, сватовства, гаданий, ухаживаний. Из гимназии сразу в революцию, а потом в Гражданскую войну. Самую грязную, самую гнусную из войн. Где вши и кровавый понос губят людей больше, чем гаубицы.
Она легла к нему в постель в какой-то казацкой хате и очень хотела казаться взрослой, страстной, умелой. Старалась для него. Боялась разочаровать. В их совместной жизни было всего несколько радостных безоблачных дней. Однажды на переформировании. Были какая-то река, красивые облака, нежно пахнущие цветы. Он подарил ей букет, первый в их жизни. Он принялся ухаживать за собственной женой, стал говорить ласковые слова, вспоминая французский: именно на этом языке следует говорить о любви.
Внизу купали коней, весело гоготали и матерились голые солдаты, а они говорили по-французски… By зет бель… Же ву зем плюс ке ля ви… Же ме ре тужур кё ву… [30]
Она должна жить. Во что бы то ни стало. Он не может оставить ей средства для существования. У него нет ни фунтов, ни долларов, ни франков. И рублей-то нет, кроме скудного генеральского денежного содержания. Но он знает, что его друзья, если останутся живы, не оставят ее наедине с нищетой. У него настоящие друзья. Барсук, Мезерницкий, Фролов… Да все его офицеры придут на помощь «юнкеру Нечволодову»! Она талисман корпуса. Она тайная любовь многих молоденьких поручиков, он это знает.
Он должен перестать думать о себе. Только о ней. Любой генерал разыграет завтрашнюю битву не хуже его. Вернее, проиграет битву. По крайней мере он останется в памяти своих солдат настоящим героем, никогда не терпевшим поражения.
Может быть, во всем происшедшем есть высший смысл? Сама жизнь подсказывает ему: уходи. Пора. А что не хочется уходить, так это так понятно. Простой собачий инстинкт…
Слащев вернулся в дом решительным и собранным. Попросил фельдшера перевязать живот, чтобы не чувствовать расползающейся по животу мокрой и липкой сукровицы с проникающим сквозь ткани запахом.
– Положи несколько тампонов, – сказал он.
Подумал об ампулах с морфином и о пакетике кокаина. Надо было взбодриться.
Нет, не сейчас! Сейчас это было бы недостойно: бежать от чувства страха, от игры нервов. Его голова должна быть ясна и холодна. Он написал приказ о назначении командующим корпусом Фролова, положил в конверт. Конверт заклеил. Фролов с тревогой посмотрел на Слащева.
– Что ты решил, Яков Александрович? – спросил он.
Этим «ты» Фролов хотел показать, что он вместе со своим генералом и готов разделить все его неприятности и горести.
– Двое конвойных проводят меня, – твердо сказал Слащев. – Если к утру меня не будет, действуйте так, как решили. Вскроете конверт.
Фролов посмотрел на него с болью и тревогой. Но не сказал ничего. Слащев не относился к числу людей, которых уговаривают. Советовать – да. Но он, Фролов, уже посоветовал, как быть. Остальное – воля генерала. Амор фати, как повторял Яков Александрович.
Кольцову не удалось поспать, как он надеялся. Он улегся на жесткую скамью в сапогах, одетым, оставив на всякий случай одну свечу горящей: драгоценные спички после переправы давно превратились в труху, а зажигать фитиль свечи от кресала, да еще в темноте, – дело хитрое.