– Так пойдешь? – спросил Иван.
Серафима вздыхает.
– Нетерплячий, в деда. Той восемь разов сватался. А тебе нет переживания, шо она немая?
– Нет.
– А и то! Много ль добра было деду, царствие небесное, от моего языка?
Попеленко, нахохленный, словно курица, держа карабин под мышкой, шагал туда-сюда. Вдали, высоко, вспыхивал отраженным лунным светом металлический флюгер-петух. В селе спали не все.
В оконцах кузни неровным огоньком светились прокопченные стекла и доносился перестук. Гнат, сгибаясь под тяжестью мешка, плечом приоткрыл дверь кузни, протиснулся внутрь, выпустив на улицу клин света.
Из-за плетня показалась одна седая голова, потом вторая.
Попеленко сделал вид, что не заметил. Неожиданно повернулся к плетню.
– Голову б накрыл, Степа, а то белеется. Споймал бы тебя, так ты ж Васькин крестный.
– А я ниче́го не брал, – раздалось из-за плетня.
– Ну, ще возьмешь. Кукурузу на силос свалили, куча большая.
– Мне трошки.
– Трошки! Мне-то шо. А лейтенант строгий.
– Молодой, – донеслось из-за плетня. – А как обженится да дети пойдут, так сам с мешком выйдет.
Гнат вышел из кузни, уже без мешка, и, мыча, направился вдоль улицы. Открыл высокую, с резными досками, калитку Варвары. Замычал громче, предупреждая о своем приходе.
Серафима достала из сундука старые свои наряды. Иван отвернулся. Тени от плошки бегали по стене.
Когда Иван повернул голову, бабка была уже в нарядной кофте и широкой, до полу, цветастой юбке-«цыганке», на голове накрутила намитку, кокетливо повязанную впереди. На ногах поблескивали довольно стоптанные уже, но хорошо начищенные сажей и воском чоботы.
Бабка сняла с божницы икону Черниговской покровительницы, поцеловала, что-то пошептала, кивнула головой, как бы выслушивая ответ, и, не обращая никакого внимания на Ивана, будто он уже ни при чем, покинула хату, спрятав икону под кофтой.
Иван, убедившись, что Климарь не выйдет из обморочного сна до утра, вышел на улицу. Попеленко стойко выдерживал свое обещание «патрулювать». Фигура его темнела столбиком посреди улицы.
– Патрулируешь? – спросил у Попеленко лейтенант.
– Як волк в клети. Туда-сюда. Тихо! Ваша бабка до Семеренковых пошла.
– Знаю.
– Гнат с леса повернулся. Так он не в счет.
– Не в счет… Ему здесь железяк мало?
– Дурень. Всякое подбирает и в кузню тащит. Бывает, мины, снаряды. Умный давно подорвался бы.
Иван прислушался. От кузни доносился перестук.
– Зачем кузнецу железяки из леса?
– Кроту все в доход. Птица летит, дерьмо сбросит, а ему падает пятачком.
Крот и его жена, с головой, укутанной, как всегда, в кокон, колдовали у наковальни. В руке у Олены были щипцы. Она повернулась, посмотрела на лейтенанта. Глаза блеснули радостью на испачканном копотью лице.
– Куда заглядуешься? Держи заклепку ровно…
Несильными ударами кузнец расплющил раскаленную заклепку, соединяя два куска металла. Пустой рукав дергался. Вытер пот, посмотрел на Ивана.
– Чего?
– Гнат. Постоянно приносит тебе из леса всякое добро.
– Ну?
– И при немцах тоже так вот?
– Кругами заходишь, лейтенант. Дурней немцы сразу стреляли, это известно. Токо немцы до нас приходили, може, раза два-три в месяц. Когда за партизанами гонялись или пограбить.
Олена рассмеялась:
– «Матка, яйко, кура, млеко, бистро-шнель».
Она очень искусно воспроизвела говор пришельцев. Лейтенант не мог не улыбнуться, но Гнат не обратил на жену внимания.
– Мы скотину от немца ховали. В подполах, погребах, в лес гоняли. И Гната так же. Хоть дурень, а свой, глухарский. Ты не про то хотел узнать, Иван.
– Прокоп Олексеич, что тебе Гнат с лесу приносит?
Крот подошел к углу, где было накрыто куском брезента какое-то барахло.
– Качни пару раз! – крикнул жене.
Та взялась за рукоятки мехов. Дырявый шатер над горном окутался дымом, но угли разгорелись бело и ярко. Крот сдернул брезент. Под стеной лежали обрезки свинцовых и медных проводов, ротор, сбитые со снарядов пояски, детали от орудия…
– Цветмет, – сказал кузнец. – Свинец, медь, хром. Сам знаешь, с этого на гончарне краску делают, глазуровку. Я по госцене сдаю. Дурню гроши не до чего, одежкой расплачуюсь. Сапоги дал. Ще ватник, шапку. Но́шеные трошки.
Олена бросила быстрый взгляд на мужа, промолчала.
– Неплохо используешь дурня.
– В гончарню сдаю не железки, а окиси! Поплавь с азотной кислотой, с фоспорной, серным газом подыши, да поплюй в ведро кровью, поймешь, кого я спользую, его или себя.
Олена поглядела в кусок облезшего зеркала, вытерла копоть со лба.
– Верно я говорю? – гаркнул Крот.
– Верно, Прокоп Олексеич, – быстро обернулась жена.
– Знаешь, где Гнат все это берет?
– Чего ж не знать? В Укрепрайоне.
– С чего они там такие добрые – Гнату помогать?
– Сходи спроси.
Неровным светом горит керосиновая лампа. В доме Семеренкова бабка, в своем парадном наряде, держит над головой икону.
– Кум, шо губами плямкаешь, як от горького огурца! Проходишь под иконой туды, говоришь: «Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым… и во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия Единородного, Иже от Отца рожденного прежде всех век, Света от Света, Бога истинна»…
– Серафима Фадеевна, – умоляет гончар. – Я ж не запомню.
– Бог неведомые языки дает, а уж простые слова даст.
Он бросает взгляд на дочь. У нее глаза умоляющие. Он, спотыкаясь на каждой фразе, повторяет «Верую». Серафима лишь подсказывает: «…и невидимым…», «прежде всех век…».
– Обратно! – командует Серафима. – Доходишь до угла, плюй три раза. «Отрекаюся от всякой богопротивной скверны, от соблазна дьявольского, от ереси искушений, от Врага Человеческого исходящих».
Семеренков исполняет наказ, но после «искушений» запинается.
– «От Врага Человеческого исходящих…» – заканчивает за него бабка. Сильно-то не плюйся! Обратно: «И в Духа Святаго, Господа Животворящего, Иже от Отца исходящего, Иже со Отцом и Сыном спокланяема сславима, глаголавшаго пророки…» И не «глагошего», а «глаголавшаго». «Глаголавшаго»!..