Глумский поднимает глаза. Нехорошие, стекленеющие от ненависти глаза.
– Про Абросимова ты написала?
– Якого Абросимова?
– Хлопчика! Забыла?
– Я ж не знала, шо хлопчик. Яцко сказал: с райкому. Велено сообщать про такое.
Гнат, успокоившись и прожевывая колбасу, начинает мычать:
– Ой, полюбила дивка хлопца та звала його до саду, а козак не отозвався…
– Попеленко! – говорит Иван. – Дай чистый лоскуток! Варя, пиши другую записку.
Положил перед ней карандаш. Попеленко взял со столика «Зингера» обрезок файдешина.
– Ваня, – качает головой Варюся. – Сапсанчук прирежет за брехню.
– Не понимаешь ты, Варя, политически, – качает головой Попеленко.
– Вон вас сколько, против одной бабы, политических мужиков! А про мою судьбу никто не подумает?
– Я подумал, – говорит Глумский. – Чи напишешь, чи я тебя пристрелю.
Глумский стоит напротив хозяйки хаты, держа карабин дулом вниз.
– Отвечать будешь, – говорит Варя. – Ты, Харитоныч, официальная личность.
– Спросят – отвечу.
– Хочешь помститься за сына? Я твоего Тараса не трогала.
– Ой, пошли хлопцы воюваты та друг друга постриляты… – вдруг затягивает Гнат.
Попеленко стучит по его шапке. Песенный механизм дает сбой. Лейтенант смотрит то на председателя, то на Варю. Вспышка Глумского его озадачила. Никогда Харитонович так не шутил и не пугал попусту.
Варя сидит, глядя в стол. Она тоже понимает, что уже не до шуток.
– Ну, стреляй зараз. Все одно, чи ты, чи Сапсанчук. Можно я сидя? – она подвигает стул к Глумскому, расстегивает халат и оттягивает вниз комбинацию: лифчика на ней нет. – Стреляй, стреляй! Шо, в упор не можешь? Отойди подале, шоб грудей не видеть! Стреляй, як в фанеру стреляют! Мне все одно с грудями помирать, здесь своего не брошу!
– Вот что, выйдите все на минуту, – говорит лейтенант.
– А чего это я «выйдите»? – Валерик недоволен. – Женщину в такой ситуации оставлять?
Но Глумский берет его за руку:
– Ситуацию она щас застегнет. Пошли!
Попеленко подхватывает Гната. Тот мычит, все силится прихватить с собой телогрейку. Толкаясь, все четверо выходят.
– Запахни халат! Серьезные дела.
Она стоит против него, близко, глаза в глаза.
– Мешает? Первый раз видишь?
Но все же подчиняется. Стягивает отворот халата.
– От Глумского я выручу. От суда не смогу, – говорит Иван.
– А шо суд? Страшнее Глумского? Чи Горелого?
– Напиши. С ним надо покончить.
– Ваня, он и так уйдет, другим станет. Уже перебесился.
– Перебесился?
– А шо ж? Война свободу дала. Соблазну. Вот и бесился, выставлял себя. Теперь уедет, новые доку́менты справит, на работу заступит. Еще не последний будет. Как до войны.
– А убитых, замученных забыть? С Ниночкой Семеренковой он что сделал? Не жалко?
– Не знаю про Ниночку ничего! Ну, жалко ее, жалко! И Тоську несчастную! – Варя всхлипывает. – Она ж «цветок», до конца веку дитя. Всю жизнь будешь на нее дышать, поливать! И тебя жалко! Боле других тебя!
– Сама предупреждала: мне жизни чуток!
– Ваня, Горелый писал, шоб Климарь с тобой покончил. Я не передала.
– Зачтется.
– Да тебя уже не будет!
– Они сколько раз хотели со мной покончить? А я стою живой! И буду живой! У меня на войне хорошие учителя были!
– Зарежет он меня, – произносит Варя почти жалобно. – А ты, может, будешь живой. Ваня, что ж вы меня как в яму бросили? Правда, лучше застрелить!
Она вдруг приникает к нему, обхватывает за шею. И в этом нет уловки, он понимает. Ее наглость, откровенность, распахнутый халатик, все это напускное, игра в бесшабашность, средство обороны одинокой юной женщины. Он чувствует знакомый запах волос, ощущает ее грудь, живот, бедра, сливающиеся с его существом, дурманящие голову. Но она ищет не той близости, она ищет защиты, горячего мужского тела, за которым как за стеной. Сейчас, сплавившись с ним в одно целое, она живет, ничего не боится и желает одного, невозможного: чтобы это длилось и длилось.
В саду дымят самокрутками. Попеленко, выплевывая крошки самосада, произносит:
– Як бы лейтенанта старая любовь не зачепила. Ночная кукушка, она, известно…
– Ой, полюбила дивка хлопца та звала його до саду, а козак не отозвався…
Ястребок, изучивший песенную механику, постукивает дурня меж лопаток. Гнат смолкает.
– Чего-то долго он там с ней возится, – говорит Валерик. – Я вашу тыловую жизнь не одобряю. Никакой культуры в личных отношениях.
– Большая сила у девки, – добавляет Попеленко. – Вот Васька приносил этот… магнит. Прилепится – не отодрать!
– Я сейчас устрою магнит. – Глумский решительно входит в хату.
Они так и стояли неразъединенно, это было единственным, чем лейтенант мог отблагодарить за былое. Будущего у них уже не было.
– Ну, написала? – спросил Глумский.
Варя оторвалась от лейтенанта и, глядя на Глумского, усмехнулась нелепо и не к месту. Глумский выстрелил. Иван успел оттолкнуть Варю. Она отлетела к стене. Со стены слетел разбитый пулей свадебный портрет. В буфете тоже зазвенело, посыпалось.
Глумский передернул затвор. Лейтенант, подскочив, ударил по стволу. Грохнуло, треснуло, звякнуло, кукушка выскочила из пробитого домика, сказала свое последнее «ку-ку»: гирька поехала вниз. Птичка повисла на пружинке. Время кончилось.
Валерик, а за ним Попеленко, влетели в хату, когда еще плавал пороховой дымок.
– Да малахольные вы все, – сказала Варя, всхлипывая. – На свои похороны торопитесь. И меня тянете, – она взяла карандаш. – Что писать? Ватник подайте: починить и зашить, как надо.
Во дворе Вари, среди вишен, Попеленко напялил ватник на плечи Гната.
– Пошел, Гнаток!
Гнат поклонился. Шагая с пустым мешком на плече, он сочинял новую песню, пока что в виде мычания.
– Что в записке? – спросил Глумский.
Иван бросил вопросительный взгляд на морячка.
– Он с нами, – заверил Глумский.
– Написано так: «Пораненный Семеренков сказал, где ценности. Помер после. Все выкопали. Поедут сдавать в район. Про скрыньку не забудь. Ясонька».