Расстрельное время | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вечерело. Низкое солнце сгоняло последние облака. Днепр еще не был виден, но там вдали, где он протекал, небо очистилось и светилось поздним осенним багрянцем.

— Красота-то какая! — зачарованно сказал Гольдман.

— Это кому как, — вдруг отозвался своим хриплым прокуренным голосом возчик. — Кому красота, а кому беда.

— Красота, она и есть красота. Она для всех одинаковая, — не согласился Гольдман.

— Ночью заморозок будет, вона как небо разрумянилось. У меня беляки хату спалили, на подворье землянку спроворил. Сыро… В мороз не натопишь. Дети мерзнут, жинка кашляет. Вот и судите, радует меня така красота чи нет.

В Берислав они въезжали уже в полной темноте. Ночь наступила как-то сразу. Вдруг на небе высыпали яркие звезды, заискрившись в вышине.

— А звезды-то! Звезды! — вновь восторгался Гольдман, — Я таких больше нигде не видел. С кулак величиной…

Все одновременно посмотрели на возчика.

Когда колеса телеги застучали по каменной мостовой, возчик взял в руки вожжи, спросил:

— Вам на Пойдуновку, чи на Забалку?

— Езжай в самый центр, там разберемся.

По разбитой брусчатке они спустились вниз, почти к самому берегу Днепра. В глухой темени его не было видно, но ощущалось его чистое дыхание, к которому примешивался легкий запах разогретой смолы.

Днепр круглый год кормил местных жителей рыбой. Она была здесь не только продуктом питания, но и ходовым торговым товаром, таким же ценным, как зерно, соль и вино. Поэтому бериславские мужики всю заботу о земле в большей части возложили на своих жен, родителей и даже детей, а сами всю глухую пору года — позднюю осень, зиму и раннюю весну — проводили на воде. Днепр и Волга в дни военного лихолетья кормили рыбой, пусть и не досыта, всю Россию. Главным образом, воблой и таранью. Они даже входили в пайковое довольствие воинских подразделений.

Бериславские рыбаки всегда держали свой промысловый флот: лодки, каюки, шаланды, дубки в постоянной исправности, то есть проконопаченными и просмоленными. На берегу горели костры, и над ними висели ведра или казаны с расплавленной смолой. И дым от этой «кухни» постоянно витал над Бериславом.

Гольдман следил за движением телеги, время от времени поглядывал назад. Следом за ними, как приклеенная, тащилась вторая.

— Где-то здесь двухэтажный дом под железной крышей. Его бы найти, — подсказал возчику Гольдман.

— Дом Зыбина, что ли? Так он во-о-она, через дорогу, — протянул возчик.

— Глазастый ты, однако! — восхитился Гольдман. — В такой-то темени…

— Не я глазастый. Кони. Они кажный день на этом месте останавливаются. Сюда много разного народу прибывает.

Попрощавшись с возчиками, Кольцов со всеми своими спутниками гурьбой направились в дом Зыбина. Гольдман шел впереди.

Возле входа в дом неторопливо прохаживался пожилой часовой с винтовкой за плечом. Гольдмана он узнал еще издали и, улыбаясь, устремился навстречу.

— Что, Семёныч, темными окнами встречаете? — остановился возле часового Гольдман.

— А пошто карасин палить, если в дому — никого, — резонно заметил часовой.

— Где же все?

— Вячеслав Рудольфович по дивизиям разогнал. Как с Харькова приехали, так и разогнал. А меня за сторожа оставили.

— Ну, зачем же так уничижительно: за сторожа, — укорил его Гольдман. — Ты — караульный или часовой. Это уж как тебе больше нравится.

— Это когда в боевой обстановке. Или на складе при оружии, — не согласился Семенович.

— А Вячеслав Рудольфович где?

— Утром в Каховку отправился. Видать, там, в штабу фронта, и заночевал.

— И что, никого нет?

— Андрей Степанович Кириллов позавчерась приехал. И скажи, какая комедия приключилась. Его не предупредили, что ихнюю группу-то распустили. Он идет к себе в кабинет, а там — Самохвалов из разведки. Спрашивает: «Вам кого?» Андрей Степанович не растерялся. «Мне бы, говорит, Кириллова». А Самохвалов ему: «Не знаю такого». Тогда Андрей Степанович и говорит: «Давайте знакомиться. Я и есть Кириллов», — и часовой зашелся от смеха.

— Ну, хоть кто-нибудь здесь остался? — вмешался в разговор Кольцов.

— А то как же — человек пять. И Кириллов здесь.

— Где он?

— А где ему быть? Тут, в штабу. И ещё Самохвалов и Приходько.

Но Кольцов уже не слушал часового. Он торопливо поднялся по ступенькам, вошел в сумеречный, освещенный одним копотным каганцом, коридор. Следом за ним вошли Гольдман, Бушкин и все остальные — переговариваясь, шаркали ногами.

— А ну, тихо! — попросил Кольцов.

Наступила тишина. Кольцов надеялся, что с какой-нибудь комнаты донесутся голоса здешних обитателей. Но нигде ни звука.

— Спят, что ли? — удивился Кольцов и изо всей силы прокричал: — Кириллов! Андрей Степанович!

Долго никто не отзывался. Потом в глубине коридора звякнула щеколда, проскрипела дверь, и вдали в черноте коридора повисла лампа. Она какое-то время повисела на одном и том же месте, а затем поплыла по коридору. По мере ее приближения стало проявляться лицо человека, несущего лампу. Кольцов узнал Кириллова и двинулся ему навстречу.

— Погоди малость, — попросил его Кириллов.

После чего он сделал шаг в сторону и там, скрываемая сумерками, под самой стеной, завиднелась какая-то тумбочка. Кириллов осторожно поставил на нее лампу и лишь после этого обернулся к Кольцову, неуклюже, по-медвежьи заключил его в объятия.

— Здравствуй, Павел Андреевич! Здравствуй, Паша! — от души тиская Кольцова, приговаривал он. — Не так давно виделись, а заскучал о тебе, как зимою о лете! И Вячеслав Рудольфович интересовался, всё расспрашивал меня про засаду. Кому-то даже велел связаться с Харьковом. Там сказали, что ты выехал.

— Он что, тоже меня ждет? — улыбнулся Кольцов.

— Похоже, ждет. Видать, какие-то виды на тебя имеет, — сказал Кириллов.

— Но ты-то знаешь?

— Нет… Лучше, пусть он сам тебе все расскажет.

Потом в коридоре появилось ещё несколько ламп, их вынесли разбуженные гомоном, ночевавшие в штабе особисты. Стало шумно и весело. Сослуживцы узнавали друг друга, иные подолгу не виделись и с удовольствием выспрашивали друг у друга новости.

— Носков? Гриша?

— Ты, Дымченко? Чертяка рыжая!

— Моя копия.

— А Власенко с вами?

— Помер Власенко. В госпитале, в Катеринославе.

— Жалко Федора.

— Типун тебе на язык! То Василий помер, его однофамилец. Писарь из хозроты.

— Лучше б Федька. А Васька, он безобидный. А буквочки як выписывал! Як все равно в книжке.