Глядя на свое измученное, оборванное, посеревшее от недоеданий и морозов войско, стоя на тачанке Семен Будённый, сам еле ворочая языком от усталости, сказал:
— Браточки! Я был с вами все это каторжное время. Так же, как и вы, мерз, голодал, недосыпал и ходил под вражьими пулями. Самое бы время — в баньку, а потом на сутки в клуню на духовитое сено. Эх! — он даже вздохнул, представив себе эту простую мечту: всласть отоспаться. И с разочарованием в голосе продолжил: — Но не получается. Нету у нас с вами на эти радости никакого времени! — взмахнув рукой с нагайкой, Будённый указал куда-то вдаль: — Может, сто, может, триста верст осталось до самого конца войны. Не проспать бы нам эти счастливые минуты! Не то другие завершат это братоубийство. Они, а не мы, будут торжествовать и радоваться победе. А мы окажемся сбоку припеку на этом празднике. Вот в задачке и спрашивается: как нам быть? Может, поспим еще часок-другой или через силу, через «не могу» выступим на барона за ради великой революционной цели!
Торжественная музыка митинговых слов! Лишь одна она, облеченная неведомой магией, способна сотворить нечто, неподвластное обычным словам. Она могла послать в бой тысячные массы. Но тут и она дала осечку.
Смертельно уставшие, изголодавшиеся, до костей промерзшие, бойцы слабо зашевелились. Хоть и ясные, убедительные слова сказал командарм, а всё же в усталой голове каждого звучали не согласовывающиеся с логикой слова: спать! Ну, хоть пару часов! Хоть полчаса! И Буденный едва ли не впервые ощутил свое бессилие. Это был тот редкий случай, когда он мог, переступив через себя, воспользоваться своим правом приказать. Но не приказал.
Они долго молчали. И тут издали, из задних рядов отозвался старый донской казак Харитон Ярыга, весь в шрамах, много войн прошедший, не однажды в боях рубленный и стрелянный.
Буденный давно приметил этого старого казака, иногда приглашал его к себе для душевной беседы, а заодно попить чаю, а то и чего покрепче. От чая Харитон отказывался всегда одной и той же фразой: «Ну да! Стану я в животе сырость разводить!» Водку от командарма принимал, но знал свою норму, и никогда не выпивал больше двух лафитников. И всегда, после того, как осушал лафитник [7] , переворачивал его донцем кверху, и пару капель, которые стекали на ладонь, старательно втирал в волосы головы.
Буденный несколько раз предлагал ему должность в соответствии с его почтенным возрастом: ездовым на тачанке, а то и охранником при штабе. Но Харитон ни на какие уговоры не поддавался.
— Ну да! Стану я в штабах восседать, а моя Маруська без меня с тоски помреть.
Маруська, старая бельмастая кобыла, была чем-то похожа на своего подслеповатого костлявого хозяина.
Харитон взобрался на телегу, оглядел молчаливое буденновское войско и коротко спросил:
— Да чего там! Последний раз! Може, перетерпим?
Сказал бы то же самое молодой, не отозвались бы!
А от слов старого, немощного Харитона всех прошибла совесть. Конники зашевелились, загомонили.
— Командуй, Михалыч!
— Чи не понимаем! Приказуй!
— Спасибо, братки! Не сумлевался! А приказывать не могу. На то у вас есть свой командир.
Из-за спины Буденного выступил грузный хохол в мохнатой шапке и в полушубке с белой оторочкой. На полушубке на груди поблескивал орден Красного Знамени. Это был начдив шестой дивизии Апанасенко [8] .
— Давай, Иосиф! Командуй! — велел Буденный.
— Есть, командир! — вскинул ладонь к шапке Апанасенко и прямо с тачанки пересел на привязанного к облучку коня. Тронул поводья. Конь со всадником стал послушно и неторопливо пробираться сквозь митинговую толпу. И только выбравшись на свободное пространство, Апанасенко поднял шашку и зычным басом скомандовал:
— Дивизия! Поэскадронно!
И пока всадники торопливо разбирались в ряды, шумели, отыскивая каждый свой эскадрон, Апанасенко разговаривал с обступившими его ездовыми:
— Ну, шо, хлопчики! Соберемся с силами! Туточки до Аскании и путя — всего ничего, верст семьдесят! Недалечко!
— Гы-гы-гы! — тяжелым смехом отозвались конники.
— Может, и доползем…
— Тю на вас! Ночувать на Сиваше будем! Покамест хоть издаля Крымом полюбуемси!
И когда все более-менее разобрались, Апанасенко вновь зычно скомандовал:
— Поэскадронно! За мной — марш, марш!
И дивизия вскоре скрылась за песчаным пригорком.
За двое суток Первая конная в отчаянном рывке заняла Асканию-Нову и двинулась к Чонгару и Перекопу.
* * *
Никаких снов Кольцов в эту ночь не видел, крепко спал.
Утром, едва за окнами заголубело, его пригласил к себе Менжинский. Он вернулся с Каховки глубокой ночью, ему доложили о возвращении остававшихся в Харькове сотрудников, а также о том, что вместе с другими приехал в Берислав и Кольцов.
Когда Кольцов, ещё не до конца стряхнув с себя сонную одурь, вошел в ярко освещенный двумя керосиновыми лампами кабинет Менжинского, тот, склонившись над расстеленной на столе оперативной картой, толстым столярным карандашом условными знаками отмечал подвижки на фронте.
Кольцов мельком глянул на карту, но тут же отвел взгляд в сторону, понимая, что его любопытство может не понравиться Менжинскому.
— Смотрите, смотрите! — перехватив взгляд Кольцова, сказал Вячеслав Рудольфович. — Вполне оптимистическая картина!
Распрямившись, он пристально оглядел Кольцова и, вероятно, остался доволен. Его обычно мрачное лицо слегка прояснилось.
— Здравствуйте, Павел Андреевич! — и как бы мимоходом спросил: — Как себя чувствуете после дороги?
— Спасибо. Как всегда, вполне удовлетворительно. Только не выспался.
— Завидую. Сон — первейшее благо молодости. А мне на сон достаточно четырех часов. И все, больше не усну. Старость!
— Ладно вам! Какой вы старик? — больше из вежливости возразил Кольцов. Всех, кому перевалило за сорок, он тоже считал стариками.
— Одышка, кашель, всяческие недомогания, — словно не слыша Кольцова, пожаловался Вячеслав Рудольфович. — А нам сейчас никак нельзя болеть, нельзя расслабляться. Как говорят в театре, дело-то, и в самом деле, идет к вешалке.