К тому времени, когда мне исполнилось пять лет от роду, я разрывалась пополам: мою верхнюю часть обожали все, называя ее perfettina, тогда как нижняя часть приводила родителей в отчаяние.
— Мочевой пузырь функционирует плохо, — говорили они, избегая упоминать, чей именно это мочевой пузырь.
Таким образом они старались избежать родственной и наследственной ответственности за мой мочевой пузырь. А отсюда был совсем уже крохотный шаг к тому, чтобы и саму Марчеллу не признавать своим ребенком. (Видите, уже и я сама начала говорить о собственных недомоганиях от третьего лица.)
Но такая дистанция позволила родителям развязать настоящую войну против моего мочевого пузыря. Мне было предписано жестокое лечение — нет, не мне лично, как они себе представляли, а врагу, этой непослушной части организма, которая столь предосудительно ведет себя.
Это заболевание заставляло докторов пускаться в поэтические экзерсисы. Мое высокое происхождение не позволяло им открыто назвать вещи своими именами. О «недержании мочи» не могло быть и речи. Поэтому меня лечили слабительным от «нетипичных» и «блуждающих» глистов в животе. Когда же это лечение оказалось несостоятельным, то в ход пошла теория о том, что мои выделения являются результатом «атрофического перерождения почки, вызванного истерическими пароксизмами», и меня принялись пичкать настойками на спирту, от которых кружилась голова.
Как правило, Пьеро вмешивался и прогонял прочь очередного лекаря, выбрасывая его дурно пахнущее снадобье из окна моей спальни в Гранд-канал. Но вскоре появлялся новый доктор с большим черным портфелем и обещаниями скорейшего выздоровления.
Но, несмотря на эти эвфемизмы, все, связанное с мочевым пузырем, превратилось для моей матери в анафему. Упоминание об уборной заставляло ее морщиться. Хлопчатобумажную ткань, которой вытирались следы моих несчастий, Анна покупала во время тайных визитов в город, а стирать ее отправляли в другой район города, в Каннареджио. Я задыхалась от удушающего аромата духов, призванных скрыть запах моих выделений. Вид стакана с водой, который я подносила к губам, доставлял матери невыразимые мучения. (Она не замечала, как Мингуилло тайком заставлял меня пить.) И желтый цвет стал очень непопулярен в нашем palazzo.
— Это не имеет никакого значения, — бормотал Пьеро, шептала Анна, выпаливал Джанни.
Но все обстояло с точностью до наоборот. Я не хотела, чтобы люди, которых я любила, взваливали на себя тяжесть моей слабости. И еще мне было очень стыдно.
Естественно, стыд лишь ухудшал положение дел, вызывая жгучее щекочущее желание облегчиться всякий раз, стоило Мингуилло оказаться поблизости, что приводило меня в отчаяние, заставляло сердце выпрыгивать из груди и вынуждало терять контроль над собой.
Джанни дель Бокколе
Мы с Анной часто мешали Мингуилло, когда он по ночам направлялся к ней в комнату под каким-нибудь надуманным предлогом, вроде как пожелать ей спокойной ночи. Да, мы старались изо всех сил, чтобы бедная девочка не оставалась одна, куда бы она ни шла. А когда ее братца не было поблизости или когда он стрелял уток в лагуне, почему же тогда ее маленькая проблема никогда не досаждала Марчелле, можете вы спросить?
Но нам не всегда хватало бдительности, в которой бедняжка так нуждалась. На ее руках появлялись синяки. А в ее прекрасных глазах иногда стоял страх.
Но было там кое-что еще, что-то такое вызревало в глазах Марчеллы. Не только страх. Не только слезы.
Чтоб мне не сойти с этого места, но это было что-то необыкновенное, точно вам говорю. Внутри у нее горел огонь. И его пламени хватало, чтобы согревать других людей.
Я дивился тому, как с годами маленькая Марчелла становилась все добрее, и краше, и сильнее, и еще забавнее. Ну, вы же знаете, какое удовольствие доставляет легкий запах духов на теплой молодой коже рядом с вами? Или удивленная мордочка котенка, только что перекувыркнувшегося через голову? Вроде как пустяк, но у вас целый день потом хорошее настроение. Именно такое удовольствие и доставляла всем Марчелла Фазан. Все любили ее, все хотели поговорить с ней, посидеть рядом, принести ей маргаритки и печенье. А она за эти труды рисовала их лица, маленькие эскизы на полях писем или страницах из бухгалтерской книги. Сделанные скромным карандашом, они дышали любовью и радостью. Она подмечала в каждом его лучшие черты. Во всем доме не сыскать было слуги, который не предпочел бы лишний раз полюбоваться своим портретом, написанным Марчеллой, чем собственным отражением в зеркале.
А еще она была очень умной. Ей сравнялось всего-то четыре годочка, когда она обучилась писать быстрее молнии. Потом ее уже было не остановить, она записывала все подряд. И еще она действовала быстрее молнии, если нас с Анной заставали в ее комнате, когда нам там было нечего делать. Бывало, она скажет что-нибудь смешное и подмигнет, спасая наши шкуры от гнева хозяйки.
Когда я сейчас думаю о том, что сделала Марчелла в самом конце, то вижу, откуда взялась сила в этой маленькой девочке, брат которой стремился во что бы то ни стало сжить ее со света, а тело так нехорошо подводило ее временами. А она все равно изо всех сил старалась не превратиться в Несчастную Бедняжку, так что частенько казалось, будто это она заботится о нас.
Доктор Санто Альдобрандини
Мы с моим сельским доктором загремели в армию и были призваны на службу в Итальянский корпус Бонапарта. В Египте, Германии, Голландии, Бельгии и Люксембурге мы стали свидетелями сражений, ведущихся на четырех языках. Однако же, когда из ран хлестала кровь, мужчины кричали на одном диалекте, а мой хозяин, доктор Руджеро, лишь издевательски усмехался, что, понятное дело, не поднимало настроения его пациентам.
Пальцы у меня загрубели от вощеной нити, поскольку мы упражнялись в портновском искусстве на человеческой коже. Мы с хозяином приобрели славу известных ампутаторов, отрезая руки и ноги раненым быстрее, чем гангрена успевала их уничтожить, а потом быстро и ловко сшивая куски разорванной плоти. И в благословенном 1802 году мы с доктором Руджеро служили в военных госпиталях, в которых раненые солдаты восполняли свои укороченные жизни.
Зашить разорванный человеческий бок для моего хозяина было ничуть не сложнее, чем починить рваный носок. Я мог резать, латать и сшивать не хуже его, но мне никогда не удавалось достичь той же степени эмоциональной отстраненности, которой он так гордился. Что, надо заметить, подобно многим другим вещам, изрядно раздражало его. Он не уставал упрекать меня:
— К чему тратить силы на пустые разговоры с ними? «Все будет хорошо». — Он язвительно передразнил меня. — А вот я так не думаю!
Однажды, когда наша хирургическая палатка оказалась под перекрестным огнем, мы с ним укрылись под операционным столом, откуда я вскоре выполз, чтобы затащить одного раненого солдата под его символическую защиту. Ему предстояла ампутация ноги, однако я знал, что мы сможем сохранить ему жизнь, если убережем свои. Но перед глазами у меня вдруг поплыли красные и черные круги. Поначалу я решил, что схлопотал пулю, но это оказалась рука Руджеро.