— Вы противоречите мне? Вы смеете отрицать то, что известно всему миру, поскольку все видели, как вы пожираете мою жену жадными глазами?
— Вы… вы — злой человек, — прошептал он.
Через день после того, как она обнаружила письмо, Марчелла отвернулась к стене и начала изображать мертвую. Она перестала есть. Она не разговаривала. Дыхание ее стало таким легким и неглубоким, что почти не различалось.
К несчастью, немногие умирают от неразделенной любви, посему мне предстояло сделать еще кое-что. Я вошел в ее комнату, не постучав.
— Хандра, голодание и взгляд в стену, — заявил я свойственным мне легким и небрежным тоном, — все это верные признаки сумасшествия.
Джанни дель Бокколе
Санто выглядел буквально ошарашенным, когда вышел из кабинета Мингуилло. С него по-прежнему стекала подлива для тушеного мяса. Поначалу я было решил, что его отравили и его стошнило прямо на себя. Затем я узнал подливу, поскольку мы подавали ее на стол к обеду внизу. Мне стало легче, потому как зрелище и вправду было жуткое.
Я принес мокрую тряпку и стер то, что можно было стереть действуя бережно, как сиделка. А он стоял неподвижно. Напуганный и потерянный, как маленький ребенок.
Он сказал мне:
— Меня обманули, но я не знаю как.
Он даже не мог посмотреть мне в глаза. А я подумал: «Он еще и напуган, потому как увидел ту сторону Мингуилло Фазана, которая и моржа напугает до костей, дьявол Господень!»
Он рассказал мне свою историю, и я сам восполнил пробелы.
Он простонал:
— Самое ужасное… он наверняка рассказал все Марчелле. Она будет плохо думать обо мне. Она посчитает меня распутником…
Я пообещал ему, что все улажу с Марчеллой.
— Если только она поверит тебе. А даже если и поверит, я больше не смогу войти сюда. Конт Фазан запретил мне это.
— Тогда мы должны сделать так, чтобы Марчелла почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы уехать!
До этого мгновения я никогда не говорил об их чувствах. Это было нечто слишком деликатное, чтобы вот просто взять и заговорить об этом. Нечто такое, что таилось в мягкой темноте, понемногу становясь сильнее, хотя еще и не было готово взлететь.
Всего несколько лет тому этот самый Санто жил на улице, и высокое рождение Марчеллы было бы большой проблемой. Но Наполеон закопал траншеи между благородными и простолюдинами, а сейчас устремил свой взор на разницу между человеком и Богом! Тем не менее время у нас в Палаццо Эспаньол было отчаянным. Поэтому я заявил ему:
— Я верю, что если вы этого захотите, она в конце концов придет к вам. А если она придет, вам придется заботиться о ней. Ее брат не примет ее обратно.
Санто встрепенулся, как перепуганный мотылек. Но я увидел и надежду на его лице. Я пожал его красивой формы руку. Нам было больше не о чем говорить, дорогой мой маленький Господь.
Мингуилло Фазан
— Ты знаешь, что моя сестра — слабоумная? Ее религиозная одержимость была лишь прикрытием для ее настоящего заболевания — нимфомании. Ей нельзя и далее оставаться среди приличных, нормальных людей.
В тот же день я отрепетировал это мнение на своей жене, которая едва соизволила оторвать свои очаровательно пустые глазки от карточного стола. Я увидел в них редкое понимание, прикоснувшись к шелку ее платья, темно-зеленого, с рукавами-буфами, похожими на кошачьи головы. Она отшатнулась и проворковала, как нежно любящая супруга, каковой ей и полагалось быть:
— Поступай, как считаешь нужным, дорогой.
Я подумал: «За это я подарю тебе изумруды, моя кошечка».
Я отправился в комнату матери, где и принялся излагать достойную сожаления историю любви Марчеллы, напропалую используя свое богатое воображение и словарный запас. Я изобразил все так, будто ее нынешняя интрижка — лишь продолжение испорченности, бережно раздуваемой Пьеро. Мать содрогнулась от прямоты моих речей. Затем она скромно потупилась, как делала всегда, когда приносила Марчеллу в жертву, и сообщила мне, что отныне я — глава семейства.
— Нимфомания. — Я громко вздохнул. — Какой позор!
Все это время синьор Фауно держал голову склоненной над кудрями моей матери, и его большие уши впитывали эти сведения, откуда они прямиком попадали на его длинный язык. К завтрашнему вечеру отвратительное падение моей сестры к самой ужасной форме безумия станет притчей во языцех во всех благородных домах на Гранд-канале.
Джанни дель Бокколе
Я должен был рассказать Санто кое о чем, чтобы он понял, как обстоят дела между ними. С Марчеллой мне приходилось соблюдать еще большую осторожность. С тех пор как у нас отняли конта Зена, я вызвался сам сносить ее вниз по лестнице, когда в том возникала надобность. По пути вниз на ужин в тот печальный день я прошептал ей в шею:
— Мисс Марчелла, вам не обязательно оставаться здесь. Если вы не имеете ничего против того, чтобы не жить в роскоши, а я думаю, что вы ничего не имеете против, тогда у вас есть выбор.
Она повернула ко мне свое растерянное личико. Из ее глаз что-то ушло.
— Доктор Санто… я случайно знаю… — начал было я.
— Я не могу ничего есть сегодня вечером.
Ее глаза замерзли в тоске и печали — вот каким был ее ответ на упоминание имени Санто.
— Джанни, пожалуйста, отнеси меня обратно в комнату, — попросила она.
Она больше ничего не добавила, когда я поднимался с ней по лестнице. Я осторожно положил ее на постель. Она уставилась в стену с лицом белым, как будто вырезанным из мрамора. Я попробовал снова:
— Это неправда — то, что вы думаете о Санто, вы ошибаетесь. Санто сделает для вас все. Все, что угодно.
Голос ее был холоден, как серая вода на дне колодца:
— Мой брат говорит, что мне будет назначено новое лечение.
— Ваш брат! Вы только играете на руку своему брату, — заявил я ей прямо, как говорят ребенку, потому что меня напугала происшедшая в ней перемена. — Как вы можете думать, будто он заботится о вас? А вот Санто… он не просто хочет, а может…
Я не мог найти правильных слов, будь проклят мой неловкий язык, чтобы сыграть Купидона. Я-то думал, что мне нужно будет бросить коротенькую веревку, и тогда между ними возникнет мост, построенный на чувствах, которые они тайно носили в себе так долго. Но Марчелла не протянула руку, чтобы подхватить веревку, а я оказался не готов к тому, что она не станет помогать мне.
Марчелла смотрела на стену с таким видом, будто это была дощечка с десятью заповедями, и каждая из них была вырезана изо льда и гласила: «Тебя никто не будет любить».
Потом в дверь просунула свою обожженную голову Анна и поманила меня рукой.