— Она часто уезжает за границу.
— Ну да, это, вероятно, все объясняет. Некоторые венецианские актрисы проводят почти всю жизнь в изгнании. В Венеции их особо не жалуют. Чего нельзя сказать о загранице. Все равно, очень странно, что я никогда не слышала о ней, если она молода и красива. Обычно такие ко мне приходят. Или их присылают любовники.
Упоминание о любовниках мне совсем не по вкусу.
Было бы некрасиво говорить об этом, потому Валентин молчит. Молодость уже перестала быть одной из ее сильных сторон.
Сесилия подзуживает его:
— Какая она? Внешне, я имею в виду.
— Зачем вам знать?
— Чтобы мы смогли сыграть в игру. Я хочу, чтобы вы нарисовали мне ее.
Валентин Грейтрейкс вздрагивает.
Она забавляется со мной. Мне не нужны игры. Мне необходима надежда и твердые факты, желательно связные.
Валентин, заикаясь, говорит, приподнимаясь со стула:
— Вы издеваетесь надо мной. Я не умею рисовать…
— Нет, я хочу, чтобы вы описали ее словами. — Она поднимает угольную палочку и отодвигает от него мольберт, смущая Валентина своим деловитым поведением. — Сперва мне нужно узнать форму ее лица. Оно имеет форму овала, клубники или, может быть, яблока? И ее шея. Она длинная или короткая?
Валентину, который никогда ни с кем не обсуждал подобные вещи, не требуется предлагать дважды. Он принимается лихорадочно описывать Мимосину, не упуская ни единой подробности, которая доставляла ему радость. Их так много, что он говорит довольно долго. Он закрывает глаза, чтобы лучше видеть возлюбленную.
Все это время Сесилия быстрыми движениям создает портрет Мимосины, постоянно задавая новые вопросы.
Ее вопросов так много и они такие подробные, что Валентин впадает в некое подобие транса, позволяя рту давать ответы без участия мозга. Ибо как мужчина может знать, натуральные брови его любимой или выщипанные? Или каково расстояние между ее глазом и бровью? Он видит ее как единое целое, все то, что ему так нравится в ней, сплавлено воедино.
Валентину кажется, что женщины, вероятно, думают по-другому, и ему впервые становится интересно, как Мимосина видит его. Эта мысль не доставляет особой радости, ибо Валентин вспоминает момент их расставания, когда он был мертвецки пьян и стоял, покачиваясь, у дверцы ее кареты.
Однако он доверяет этой девушке с почерневшими пальцами. Возможно, все дело в вине, а может, в усталости. Однако Валентин уверен, что скоро он увидит прекрасный портрет Мимосины Дольчеццы. Чтобы помочь художнице, он продолжает говорить, не переводя дух, пока его губы не немеют и все мысли не испаряются из головы. Сесилия кивает, иногда улыбается, но большую часть времени выглядит сосредоточенной и серьезной.
— Вы уверены? — спрашивает она. — Вы точно знаете? Что она изящна и имеет округлые формы? Поскольку сердце может исказить ваше представление о ней и потом вы будете горько сожалеть, когда вашим глазам откроется правда. Глаз — это линза, увеличивающая объекты, которые ему по нраву. А увеличение, как известно, склонно к искажению.
— Я уверен! — восклицает он время от времени. И это действительно так. Ему кажется, что он сочиняет любовную поэму, дифирамб прелестям Мимосины, грустную запоздалую элегию, которую ему следовало презентовать ей намного раньше. Жаль, что она не слышит его. Она бы не чувствовала себя недооцененной.
Валентина охватывает беспокойство. Он много дней не был так близок к ней. Поскольку ее нет с ним во плоти, он жаждет увидеть хотя бы ее образ.
Но когда Сесилия наконец откладывает угольную палочку и поворачивает мольберт к нему, он видит лицо, которое имеет лишь отдаленное сходство с Мимосиной.
Хотя лицо кажется ему до боли знакомым. Оно даже чем-то похоже на лицо Тома. Девичья полнота губ напоминает ему Певенш.
— Пожалуй, я сделала ее слишком юной и округлой, — с сожалением говорит Сесилия. — Это всегда случается, когда я так работаю.
Она добавляет резкую тень под одним ее глазом.
— Либо она такая, либо вы мне рассказали не всю правду, — бросает она Валентину.
Валентин боится произнести хоть слово. По всей видимости, слова выдали не только его любовь к актрисе, но и прочие хлопоты, занимающие его мысли: смерть Тома и заботу о его дочери. Он обязан объясниться, но язык не слушается его.
Художница заслужила его оценку, будь она положительной или отрицательной. Сесилия начинает терять терпение.
— Значит, я ее обезобразила? — едко интересуется она.
Валентин приходит в себя в достаточной степени, чтобы начать протестовать.
— Возьмете это с собой? Сомневаюсь.
Девушка рассержена. Он видит, как краснеют ее щеки, и вспоминает, что Том говорил ему о ней: Сесилия Корнаро обладает тем, что венецианцы зовут «раздвоенный язык», — у нее чертовски острый язык. Он падает духом, представляя все те неприятные вещи, которые она может сказать ему, пока он приходит в себя.
Она не тот человек, с которым я бы делился сокровенным.
Она говорит ему довольно резко:
— Знаете что, если это ваша возлюбленная, то она вас обманула. Она только прикидывалась венецианской актрисой. Возможно, она обманула вас не только в этом, а, синьор?
Валентин вздрагивает и склоняет голову.
Сесилия, по всей видимости, устыдившись своей резкости, добавляет мягче:
— Лучше возвращайтесь в Лондон, синьор Грейтрейкс. Здесь вам делать нечего.
Женщина на картине не его возлюбленная, и это все меняет. Он спешит в свои апартаменты, приказывает упаковать все свои вещи и прощается с удивленными близнецами. Напоследок он заглядывает во все мастерские и цеха, которые будут задействованы в производстве эликсира, и пожимает на прощание руки, пока у него не начинают болеть пальцы. Когда он сообщает коллегам о близком отъезде, его обнимают так долго, что у него начинает кружиться голова. В последний раз он наблюдает за любовниками из соседнего дома, роняя слезы на оконное стекло. Он никогда не был так расстроен. Ему очень хочется вернуться домой.
Он не столько стремится в безликий Бенксайд, сколько устал от красоты Венеции. Он истощен ее постоянными соблазнами, оскорблен, что она воспринимает его как дешевку, даже тогда, когда он занят столь важными приготовлениями. Изгиб Большого канала, мурлыканье скрипки за захлопнутыми ставнями, лучи солнца, освещающие мягкие очертания гондолы, — и его сердце безвозвратно разбито, как и у любого другого иноземца. Здесь он теряет свою природу, не может нормально соображать. В Лондоне его мозг восстановится и, возможно, сердце постепенно излечится.
Валентин запутался. Пока он прощается с многочисленными знакомыми, иссиня-черное небо заволакивает грязными тучами. Воздух становится спертым и густым, как перед грозой. Каменные колонны уже покрылись влажными пятнами, не дожидаясь дождя. Вода в каналах скорее дрожит и дергается, чем течет, будто бы кто-то вылил в них студенистые чернила кальмара.