На зиму он обыкновенно устраивался в Нагорьевскую котельную, где и жил и работал за харч и выпивку, а летом возвращался в родные Пенаты и перебивался случайными заработками у дачников по соседним деревням (огород кому вскопать, картошку посадить), случалось и подворовывал там же.
Рузанов, как сейчас, видел его в вечном ватнике на голое тело по любой погоде, в разных ботинках понуро бредущего по деревенской улице. Алексей и сам по просьбе покойной бабки Прасковьи пару раз давал ему возможность подзаработать перекопкой целины на их участке. Но, надо сказать, что ежели в пьяном виде Колюня еще бывал способен на какой-то труд, то в похмельном состоянии (а в трезвом он никогда замечен не был) толку от него не имелось никакого, и являл он собой тогда вид до нельзя расслабленный и вялый, так что не только работать не мог, но и шевелился с трудом.
По этой причине наливать ему требовалось и до и после работы, иначе казалось, что он тут же ляжет да и помрет на грядке в виде добровольного удобрения почвы.
Приходилось Рузанову и отгонять его от бабкиного дома, когда он, дрожа проспиртованным телом, неприкаянно бродил под окнами, взывая к хозяйке: «Выйди, налей, Антиповна! Душа горит, мочи нету! Выйди! Я тебе плохо не сделаю, я тебе хорошо сделаю!»
Последний раз он видел Колюню в девяносто седьмом году, и тогда тот уже совсем доходил. Как раз незадолго перед тем местные мужики из Павлова или Бережков повыбивали ему все стекла в избе (крыша к тому времени уже сама рухнула, как, впрочем, и печь), да и самого хорошо отметелили за вечное его воровство, и он едва ползал, подволакивая обе ноги в разномастных ботинках, и харкал кровью.
– Так что Колюня? Я слыхал, он помер лет семь назад?
– Помер али нет, не ведаю, а что пропал – то правда. Токмо уж поболе семи годов прошло с той поры: в то же лето, как ты у нас последний раз-то был, аккурат после твоего отъезда, он и сгинул. Однако ж, куда и как сгинул, никому, верно, не ведомо. Прасковья сказывала, что вечером, когда он пропал, видала его, как он брел мимо вашей усадьбы в березки, а ей, дескать, сказал, пойду, мол, утоплюсь в Павловом омуте. С той поры о нем ни слуху, ни духу.
– Неужели бедолагу после этого никто не искал? Надо было проверить пруд, участкового вызвать…
– А кому он нужон был, искать его? Пропал и пропал, ровно и не было человека. Да и то сказать, человеком-то, почитай, он давно уж не был вовсе… Токмо ежели он и взаправду в пруд сиганул, то в таком разе не иначе как Хитнику достался.
– Какому еще Хитнику?
– Эдак в наших местах нечистого, что в воде живет, кличут. Прасковья-то его Анчипкой звала.
– Вот те раз! Опять нечистый! Значит, Мокрецова черт в пекло уволок? Ну, дела…
– А ты не гыгычь! Заливается он… Черт не черт, а токмо я попусту болтать не буду, стара уже.
– Ну ладно, ладно… Стало быть, этот ваш Анчипка и Димку Скорнякова мог запросто утащить, если тот, к примеру, тоже отправился порыбачить на Павлов пруд? Удочку-то я около бани обнаружил. Может, он ее взял из горницы, да возле бани и забыл, или решил сначала рыбу подкормить… Вот и подкормил – черт его хвать да в омут! За пьянство.
– Утащить говоришь? Почему же не мог? Он и теленка утащит: видал бы ты, какой этот сатана здоровенный… Да токмо никого он не утаскивал, незачем ему это, сроду такого за ним не водилось. До уток и селезней он и правда охоч, видала я как он их под воду утягивал, да Прасковья-покойница курями его баловала, а до человека, да еще на берегу, ему ни в жисть не добраться.
– А как же Колюня Мокрецов?
– Дак что Колюня? Коли он сам утопился, то известное дело – Анчипке уж и достался, больно тому и надо от мертвечины отказываться. У нас лет пятнадцать назад в той болотине телок завяз, а через три дня одни косточки нашли. Они, Хитники, до мертвечины охочие…
– Он что же – не один, Хитник ваш?
– Врать не буду, окромя Прасковьюшкиного Анчипки никого больше не видала…
– Да… чертовщина! Что ж, баба Люда, а мне Анчипку покажете? Или он только пропойцам является?
– Уж коль скоро порассказала все, отчего же и не показать. Нонче вечером и покажу, когда не боишься.
– Ага. Так уж вечер. Восьмой час вроде.
– Ну и ступай, приготовь курочку, какая поплоше. Там рябенькая у тебя квелая, все одно не сегодня – завтра резать бы пришлось, того и гляди лапы сама протянет.
– Как приготовить-то?
– Известно как – лапы жгутом свяжи да сунь в мешок. Токмо смотри, башку ей не открути, надоть, чтоб живая была, трепыхалась.
С отчаянно трепыхающимся мешком за плечами, сопровождаемый бабой Людой, продирался Алексей сквозь заросли молодых березок, утопающих в пенистых волнах иван-чая, к перелазу. За перелазом, в крутой излучине Сабли, должна была быть большая поляна, а на поляне – Павловский пруд.
Тоненькие и светлые березки сменились частым осинником, поросшим высокой травой, густо перевитой цепкими плетями мышиного гороха. Бабка Люда приняла чуть влево, где деревья росли значительно реже и не приходилось ежеминутно выдирать ноги из травяной путаницы.
В глазах зарябило от оживляемого косыми солнечными лучами красочного многоцветия: желто-лиловые столбики ивана-да-марьи, сверкающие сусальным золотом чашечки куриной слепоты, небесная синь незабудок и колокольчиков, малиновые головки лугового клевера, снежно-белые лепестки ромашки сливались в подобие восточного ковра и источали легкий изысканный аромат; кое-где попадались буйно разросшиеся кусты конского щавеля, подобно факелам горящие сочным алым огнем; несмотря на вечерний час, вокруг слышалось гулкое жужжание шмелей, из-под ног дождем прыскали кузнечики.
Наконец, миновав неглубокий, но вечно сырой и поросший в человеческий рост крапивой овраг, который почему-то именовался деревенскими «перелазом», они вышли на поляну. Густой, по вечернему приятно дурманящий запах любящего влажные низины быльника и монотонное писклявое пение кровососущих тварей, которые, как показалось Алексею, на миг словно бы удивленно затихли при появлении людей, чтобы тут же возобновить свои трели с новой, алчной до чужих жизненных соков силой, свидетельствовали о том, что они достигли цели.
Пруд представлял собой собственно не столько пруд, сколько достаточно большое и на вид довольно глубокое, но сильно заболоченное озерцо. В рукотворном его происхождении, учитывая неправильную форму и изрезанные берега, Алексей сомневался. Оно обильно зеленело плотным слоем ряски, кое-где расцвеченной желтыми соцветиями кубышки, и по берегам густо заросло осокой и рогозом. В самом центре маслянисто чернел круг свободной от растительности воды (диаметром, эдак, метров пятнадцать – двадцать), на противоположном берегу виднелись остатки неизвестно зачем, кем и когда сооруженного здесь мостка, от которого через кусты ивняка и осоку в самую чащу высящихся дальше огромных разлапистых елей бежала едва заметная узкая тропка. Над водой кружили казавшиеся неестественно большими стрекозы, а когда он с бабкой Людой приблизился к берегу, то вечернюю тишину огласили мощные всплески огромных зеленых квакш, шумно прыгающих на нехотя расползающийся под их тяжестью толстый ковер ряски и водорослей.