— Такое случается пару раз в год.
Они стояли в подвале под церковным помещением, где было практически пусто. Пара стульев, несколько запыленных картонных ящиков, полка со стопкой брошюр. Больше ничего.
— Обычно это наркоманы или несчастные бездомные, которым вдруг приходит в голову, что церковная касса ломится от наличности. Наглеют, однако: раньше они заявлялись только по ночам. Я не припомню, чтобы когда-нибудь это случилось среди бела дня.
— Но вы не заметили ничего подозрительного? Никто не бродил поблизости?
— Нет. Я сидел у себя в кабинете. Отвечал на письма тех, кто меня ненавидит, просматривал материалы по последней встрече приходского совета. Я избавлю вас от деталей.
Нильс поймал взгляд священника. Тот улыбался. Люди всегда рассказывают полиции больше, чем у них спрашивают.
— Что-то пропало?
Розенберг без интереса обвел взглядом церковное земное имущество: складные стулья, картонные коробки, вещи, захламлявшие пространство.
Нильс осмотрелся вокруг.
— Что там, за этой дверью?
Не дожидаясь ответа, он открыл ее сам и заглянул в маленькую темную комнатку. Нехотя загорелись люминесцентные лампы. Еще столы и складные стулья, только в дальнем углу лежит кипа старых матрасов.
— Так это здесь они жили? — спросил Нильс, оборачиваясь.
Розенберг подошел поближе.
— Вы сейчас меня за это арестуете?
Во взгляде его промелькнуло что-то, что можно было бы принять за скептицизм в отношении полиции. Одну из сырых подвальных стен Розенберг превратил в выставочный стенд, покрыв ее черно-белыми фотографиями когда-либо живших в церкви беженцев. Свидетельство времени. Нильс внимательно всматривался в лица, на которых были написаны страх и надежда. Та самая надежда, которую им давал Розенберг.
— Сколько их было?
— Максимум двенадцать. Не «Англетер», конечно, но никто из них не жаловался.
— Палестинцы?
— А также сомалийцы, йеменцы, суданцы и один албанец — если, конечно, они говорили правду. Некоторые из них не любили распространяться насчет своей национальности, но у них наверняка были на то основания.
Нильс не сводил с него изучающего взгляда. Хотя они стояли всего в нескольких сантиметрах друг от друга, расстояние казалось большим. Священник был облачен в невидимый панцирь, границы его личного пространства были куда защищеннее, чем у большинства людей. До сих пор — и ни шагу дальше. Ничего удивительного, Нильс часто встречал нечто похожее у людей, работа которых состояла в том, чтобы обеспечивать другим ощущение близости и сочувствия: у психологов, психиатров, врачей. Наверное, это разновидность какого-то бессознательного механизма выживания.
— Теперь я использую это помещение для подготовки ребят к конфирмации. Не самый уютный кабинет, но зато эффективный урок прикладного человеколюбия.
Розенберг выключил свет, и Нильс очутился в кромешной темноте.
— Потом я рассказываю конфирмантам о той ночи, когда пришла полиция. О том, как беженцы прижимались друг к другу, как некоторые из них плакали, но все-таки все они сохраняли мужество, хотя и понимали, что их ждет. Я рассказываю, как ваши коллеги выбили дверь в церковь, как ваши тяжелые сапоги топали по церковному полу и вниз по лестнице.
На мгновение Нильс почувствовал себя еще более одиноким в этой темноте, казалось, он мог даже слышать собственное дыхание.
— Но сюда они не вошли?
— Нет. Сюда вы не вошли. Вы сдались.
Нильс прекрасно знал, что это не полиция сдалась, а политики не выдержали общественного давления. Розенберг снова включил свет. Нильс рассматривал фотографии, пытаясь представить себе, как все это происходило.
— Разве на этом снимке не больше двенадцати человек? — Нильс начал подсчитывать глазами людей на фотографии, где явно было больше беженцев, чем на остальных. Розенберг стоял в дверях и всем своим видом показывал, что ему не терпится выманить Нильса из подвала.
— Больше. Несколько человек исчезли.
— Исчезли?
Неуверенность Розенберга сложно было не заметить.
— Да. Несколько человек из Йемена. Они сбежали.
— Как им это удалось?
— Я не знаю. Наверное, решили попробовать справиться самостоятельно.
Нильс подумал, что все ясно как день.
Розенберг врет.
* * *
В церкви было почти пустынно, только органист снова и снова проигрывал один и тот же пассаж. Розенберг, казалось, был немного взволнован тем, что рассказал ему Нильс.
— Вы говорите, хорошие люди? В каком смысле хорошие люди?
— Борцы за права человека, волонтеры в странах третьего мира и так далее.
— Что же это за мир, в котором мы живем? Теперь убивают хороших.
— Вам нужно просто следить за тем, кого вы к себе впускаете. Соблюдать элементарную осторожность.
Розенберг протянул Нильсу стопку псалтырей.
— Я не боюсь, мне ничего не грозит.
Он рассмеялся своим мыслям и повторил:
— Мне совсем не грозит быть принятым за хорошего человека. Можете не сомневаться. Я грешник.
— Мы и сами не думаем, что вам что-то грозит, но все-таки.
— Однажды один человек пришел к Лютеру. Я имею в виду, к тому самому Лютеру.
— Тому, кто сделал нас протестантами?
— Да, к нему. — Розенберг снова рассмеялся и посмотрел на Нильса так, как будто тот был ребенком. — Он сказал Лютеру: «Меня кое-что заботит. Я очень много думал и понял — знаешь что? Я никогда не грешил. Я никогда не делал то, чего нельзя». Лютер внимательно посмотрел на него. Вы можете догадаться, что он ответил?
Нильс чувствовал себя на занятии по катехизации, и это было не самое приятное чувство.
— Что ему повезло?
Розенберг триумфально покачал головой.
— Что ему нужно начать грешить! Потому что Бог должен спасти грешников. Грешников, а не тех, кто уже спасен.
Орган замолчал на минутку. Пара туристов вошла в церковь, осматриваясь вокруг с любопытством и сознанием выполненного долга. Розенберг явно собирался рассказать Нильсу что-то еще, но выжидал, пока улетучится органное эхо.
— У евреев есть миф о праведниках. Вы о нем не слыхали?
— Я никогда особенно не разбирался в религии. — Он тут же понял, как это прозвучало, и прибавил, извиняясь: — И это я говорю священнику…
Розенберг продолжал, никак не реагируя на слова Нильса, а будто бы читая с кафедры воскресную проповедь:
— Миф о том, что тридцать шесть праведников обеспечивают выживание всего человечества.