Я ныряю в постель, радуясь покою, но внезапно понимаю, что не могу дышать. Боюсь, что не сумею вынырнуть, если погружусь. Мне нужен воздух.
Я выбираюсь на поверхность — по лестнице на смотровую площадку. Надо мной воздух — в крошечной застекленной комнатке, которая ведет на крышу. Я толкаю люк на потолке, но не могу его открыть — он намного тяжелее, чем в тот день, когда я искала Еву. Чувствую, как болят послеоперационные швы. Упираюсь плечом, стоя на лестнице и выдыхая остатки воздуха из легких.
Наконец люк распахивается, спугнув огромную чайку, которая повисает над смотровой площадкой. Размах крыльев внушительный. Порыв воздуха от ее взлета — теплый и зловонный. Должно быть, на крыше гнездо с яйцами — сейчас самый сезон. Чайка висит надо мной, черный силуэт на фоне звезд, и на секунду мы словно остаемся одни во времени и пространстве. Между нами возникает нечто вроде понимания. Это огромное создание — и я. Прежде чем успеваю что-то осознать, чудесное мгновение заканчивается. Чайка поднимается и улетает, оставив меня на смотровой площадке, где гнездо и помет. Я стою, наконец обретя способность дышать, но сесть здесь, как обычно делала, не могу. Вместо этого прислоняюсь к перилам и смотрю на город, впервые внимательно разглядывая его и заново постигая.
Вижу Аню и Бизера на площади — они обходят вокруг памятника, пытаясь найти тот ракурс, откуда виден непристойный жест. Джей-Джей стоит на тротуаре и руководит ими. Они смеются. Хохот эхом разносится но тихим улицам.
Там, где кончается суша, от Пич-Пойнт до Острова желтых собак простирается черная вода. Я вижу свет в спальне Мэй. Точнее, два огня. Это что-то новенькое. Тот огонь, что поярче — керосиновая лампа, — всегда был виден с площадки. Именно поэтому Ева уступила мне комнаты наверху — чтобы я могла поглядеть на окна Мэй и убедиться, что все в порядке: мать жива, не свалилась со скалы и не расшиблась или не замерзла до смерти зимой. Ева сказала, что я могу забираться сюда и смотреть на Мэй в любое время, когда захочется.
Я смотрела на огонь в ее окне каждый вечер, иногда по нескольку раз. Так часто, что это стало элементом ритуала — во всяком случае, для меня привычным действом, которое нужно делать каждый вечер перед сном. Даже далеко-далеко отсюда, в Калифорнии, на самом краю земли, если считать от Салема, я видела свет в окне Мэй. Я испытываю облегчение, когда понимаю, что именно он привел меня сюда. Мне не столько хотелось дышать, сколько увидеть знакомый свет — не просто в воображении, но по-настоящему. После этого можно заснуть. Вот и все.
Но реальность отличается от воспоминаний. Сегодня в окне Мэй мерцают два огонька. Интересно, давно ли у Мэй появилась вторая лампа. Это очень странно и отличается от того, к чему я привыкла, — картинки не совпадают. Вдобавок то, что я вижу, лишено смысла. Как и Ева, Мэй бережлива. Зажечь две лампы — роскошь, которую она себе не позволит.
Я вспоминаю, как пила в больнице стелазин и как потом некоторое время страдала от диплопии. Картинка не подергивалась, как бывает у некоторых (так называемый «оптический обман»), но было трудно глотать (это так и не прошло окончательно). А еще у меня двоилось в глазах. Однажды, когда я поднялась сюда, мне тоже показалось, что у Мэй зажжены две лампы, но это была иллюзия.
«Два — если с моря», — произносит голос — мой или Евы. Хорошо, что я одна. Разговаривать с собой или прислушиваться к внутренним голосам — не та вещь, которую можно позволить себе на людях. Это куда неприятнее, чем подергивание картинки.
И все-таки после больницы многое изменилось — время и здравый смысл научили меня по большей части отличать иллюзию от реальности. Я знаю, что огни, которые видны сегодня, — настоящие, пусть даже голоса в моей голове — призрачные. Я задумываюсь над словами «два — если с моря», пытаясь отыскать глубинное, символическое значение, но мои мысли уносятся к Полу Ревиру. [3] Он повесил фонарь в церкви в Лексингтоне, или в Конкорде, или где-то еще, и я задумываюсь, где я об этом слышала. Может быть, на уроке истории в старом краснокирпичном здании на острове в те годы, когда оно еще было школой, а потом ее закрыли навсегда, так что нам с Бизером пришлось переехать в город и жить у Евы.
Снизу доносится смех Бизера.
И тут я начинаю плакать. Плачу о Еве, о Линдли, обо всех, кто умер, о себе, потому что мне пришлось сюда вернуться, о Бизере и Ане, об их вере в будущее. Каковы их шансы, если подумать? Кто поручится, что Бизера ждет удачный брак? В наши дни шансов мало у любого человека, особенно у нашего семейства. Несколько минут я скорблю обо всех. Я морально готова рыдать всю ночь, но спустя некоторое время слезы перестают литься. Я слишком устала после перелета, после операции, после похорон, чтобы плакать. Нет сил для слез.
Голоса эхом доносятся снизу. Они все смеются — Джей-Джей и Бизер наблюдают за Аней, которая наконец нашла нужный ракурс и увидела Роджера Конанта в непристойной позе. Они просто покатываются со смеху от абсурдной ошибки скульптора. Я понимаю, что для Бизера это мальчишник, потому что завтра они с Аней летят в Норвегию. Возможно, у них были другие планы. Коллеги из Массачусетского университета скорее всего пригласили Бизера выпить — в какой-нибудь кембриджский бар или даже на Первую улицу, в «Золотой банан» (хотя трудно представить университетских профессоров в подобном месте). Так или иначе, Бизер никуда с ними не пошел. Все они в парке — Бизер, Аня, Джей-Джей и Ирэн. Звезда вечеринки — старина Роджер Конант, и это ничуть не хуже «Золотого банана». Я ловлю себя на мысли о том, что Энн Чейз, возможно, права и Ева действительно веселится с нами сегодня.
Джордж Вашингтон приехал в Ипсвич не из политических соображений, а потому, что Марта хотела украсить шаль, которую вязала, черными кружевами. Это был феномен: предприятие, созданное и управляемое женщинами, процветало, как ни одно другое.
Руководство для Читающих кружево
Я храню в кармане таблетку стелазина. Она просроченная — можно умереть, если проглотить ее. А скорее всего от нее вообще не будет никакого эффекта. И все же это нечто вроде гаранта безопасности, моя связь с нормальным миром. В случае необходимости — выпей таблетку. Я ощупываю карманы по пути на Остров желтых собак. Просто чтобы удостовериться, что таблетка на месте.
Сегодня огласят завещание Евы.
Изначально остров назывался Желтым — из-за лихорадки. Туда высаживали больных матросов с салемских судов по пути в порт. В те времена люди еще верили, что желтая лихорадка заразна, и бедняги умирали на острове — некоторые от болезни, а большинство просто от холода.
Наш остров стал называться Островом желтых собак гораздо позже — когда на нем поселилась пара золотистых ретриверов. Кто-то привез их с материка и сбросил в протоку между островами — видимо, в надежде, что собаки утонут. Но ветер и прилив в кои-то веки помогли бедолагам, и псы выплыли. Поскольку на острове водились в изобилии дикие кролики, водяные крысы и чайки, собаки не умерли с голоду и стали отличными охотниками. Как и лос-анджелесские койоты, местные псы редко подходят к людям. За исключением моей матери. Рядом с ней они становятся ручными — ложатся, перекатываются на спину и дрыгают лапами, как будто ожидают, что Мэй почешет им брюхо. Но она почти никогда этого не делает.