Бабл-гам | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мы вернулись, чтобы запустить промоушн, и Манон свято верила во все. Она свято верила во все, когда ехала по Парижу и всюду видела свой фейс шесть на шесть, она свято верила во все, давая интервью, увольняя своих пресс-атташе, посылая подальше людей, просивших у нее автограф на улице; она чувствовала себя такой уникальной, такой избранной, как будто ей ведома тайна происхождения вселенной, была в восторге от всего, хоть и делала вид, будто жалуется, что слишком на виду; ее эго не знало границ. Она упивалась своей нон-славой, платиновая блондинка в эйфории и с переполненным ежедневником, а я покуда потихоньку начинал сворачивать декорации.

Манон жила затворницей в нон-пространстве, в театральной декорации, в замке из папье-маше. Чтобы отнять у нее все, мне нужно было сделать лишь одно: выпустить ее на свободу. Я выпустил Манон, и Манон пропала.

Я работал ночью, в узком кругу, только с Сисси и Мирко. Пока Манон, под действием транквилизаторов, потихоньку отходила от нервного срыва, которым была отмечена ее последняя пресс-конференция, я взял «феррари» и сделал контрольный объезд всех рекламных щитов, всех кинотеатров, всех автобусных остановок, чтобы убедиться, что ее афиш больше нет нигде, я сдал свои автобусы на металлолом, потом отправил всех статистов, всех двойников, Каренина II, Косту, Эмму в отпуск в Бангкок, дал указания персоналу отеля, аннулировал все свои телефонные номера, съездил на улицу Амстердам, к Манон, у вокзала Сен-Лазар, и не почувствовал ни малейших угрызений совести, увидев, в какую нищету собираюсь швырнуть ее вновь. Я заблаговременно озаботился тем, чтобы регулярно вносилась плата за эту квартиру, и она выглядела так, словно Манон покинула ее накануне. Я затушил свои окурки в пепельнице. Выкинул все из холодильника. Послал Мирко купить чего-нибудь, чтобы наполнить его заново. Поменял постельное белье и оставил кровать неубранной. Выпачкал посуду и оставил в раковине. По подсказке Сисси взял из шкафа белье и разложил на батарее, будто бы на просушку. Небрежно положил на стол «Чайку». Вылил пузырек дешевого обесцвечивающего средства, принесенного Сисси, и бросил на пол в ванной. Потом приклеил над кроватью фотографии. На фото была не Наташа, а одна из двойников. Я позировал с ней перед объективом Мирко, который в другой жизни был папарацци: в Центральном парке, в Сен-Тропе, на яхте, на Елисейских Полях. Я одел ее в шмотки Манон. Отослал фото в «Вуаси» и в «Матч», «Вуаси» и «Матч» их напечатали. Настоящая Наташа затеяла против них судебный процесс. Я притворился, будто тоже возмущен. Вырвал страницы и сохранил их. Я был прозорлив, изобретателен, гениален. Я перемешал фото из «Вуаси» с моей обложкой «Форчун», моей обложкой «Матч», рекламой для Диора, в которой я снялся когда-то давно, ради хохмы. И как последний удар Манон, я наклеил ее собственное фото, неудачную фотографию, оказавшуюся у Сисси, поверх любительского портрета нон-Наташи и меня самого в «Кав дю руа» в Сен-Тропе.

Я трахнул Сисси в коридоре, и мы покинули эту мерзкую трущобу. Мне оставалось лишь попрощаться. Мирко высадил Сисси, по-моему, трахнув ее в машине, а я один вернулся в отель, в последний раз взглянуть на Манон. Когда я вошел, было четыре часа утра; странно, но при виде безмолвного танца горничных, убиравших наше прошлое, меня охватила бесконечная печаль. Мне показалось, что вся наша история раскручивается передо мной в обратном порядке, и по мере того, как исчезала даже мысль о том, что мы когда-то были вместе, думал, что в этой истории, которую я уничтожаю, было не одно только плохое, и пока комната развоплощалась, вновь приобретая изначальный вид гостиничного номера, где останавливаются лишь на время, я бродил как дурак среди горничных, подолгу стоял в тех местах, где мы упустили шанс обрести друг друга: здесь мы впервые занялись любовью, вот окно, откуда она часами смотрела наружу, решая, а не лучше ли снаружи, вот ванная и зеркало, столько раз видевшее наши бессонные ночи, наши перебранки, наши самодовольные взгляды рядом перед выходом; я взвешивал в руке разные предметы, сам толком не зная зачем, брал в руки ее косметику и диски, которые мы слушали вместе, и со вздохом клал обратно, вдыхал ее духи, пока их не унесли, смотрел, как вынимают из шкафа ее вещи, смотрел, как исчезают наши фото, как распадаются наши воспоминания, и на какой-то миг мне захотелось вернуть горничных, попросить их принести все и поставить на место, словно ничего и не было, словно все продолжается, и улечься рядом с Манон, которая спала как невинный младенец (младенец под валиумом), не подозревая, что ее жизнь рушится, но вместо этого я машинально подошел к сейфу, потому что так и было задумано давным-давно, именно так, неотвратимо, потому что я так решил, вынул оттуда красное платье и сапоги, в которых она была в первую ночь, и небрежно оттащил туда, где два года назад сорвал их с нее, вложил туда гонорар и ключ от квартиры, сменил шифр, и горничные бесшумно ушли, а я остался один с Манон, наедине с нею в последний раз, и поскольку не знал, что теперь делать, сел рядом с ней, и поскольку не знал, что теперь делать, смотрел, как она спит, и быть может, хотел только одного — чтобы она проснулась, посмотрела на меня, поняла и простила, но она не проснулась, и я просидел так, быть может, несколько часов, а может, и несколько секунд, покуда рассвет не напомнил мне, что пора уходить, словно это было предопределено, потому что я это предопределил, и я поцеловал ее в последний раз и вышел из номера.

Сегодня Манон так же одинока, как в прошлом, она проклинает судьбу и свое безумие, она снова подавальщица и ненавидит свою жизнь, она алкоголичка и почти проститутка. Похоже, она каждый вечер сидит в баре, куда я захаживаю время от времени, помимо собственной воли, только чтобы увидеть ее. Я вижу жалкую, подурневшую, отчаявшуюся развалину, и отвожу взгляд, словно мы не знакомы. Словно я и ни при чем. Чтобы подбодрить себя, я говорю себе, что сумел довести дело до конца, что должен гордиться, но потухшие глаза Манон, ее неверная походка, ее надтреснутый голос преследуют меня даже в ночных кошмарах. И в одном из ночных кошмаров я нашел мой нон-финал: Манон должна умереть.

Глава 17
Шлюха

МАНОН. Минет не такая уж мерзкая штука. Не такая уж личная. Тела едва соприкасаются. Надо только не смотреть. И я закрываю глаза. Только не слушать. И я изо всех сил думаю об одной песне Нины Симон, которую мы слушали с Дереком. В мыслях я слышу ее, а не хриплое дыхание. Этот тип старый, толстый, уродливый, и выбирала его не я. Его член у меня в правой руке, сжатые пальцы движутся вверх и вниз, давлю не слишком сильно, а то ему будет больно, но достаточно крепко, чтобы он был целиком в моей власти. Учащаю ритм, и он твердеет у меня во рту. Стараюсь не касаться его выпяченного живота. Я изолирую пенис от остального тела, которое мне противно, и это всего лишь пенис, я ничего дурного не делаю. В первый раз я разразилась слезами и бранью. И клиенту понравилось. Теперь я не плачу и не бранюсь, все это вообще лишено для меня всякого смысла. Это всего лишь жесты и сознание хорошо сделанного дела. Сверху вниз, снизу вверх, сильнее, быстрее, потом тише, медленней, переключать скорости, менять давление, губы и руки действуют согласно, я глотаю его член до самой мошонки и не слышу сдавленного крика; я почти танцую в ритме песни, которая звучит у меня в голове, и не вижу его морды, искаженной первыми пульсациями оргазма; под моими закрытыми веками проходит череда воспоминаний и образы будущего счастья, и это почти момент чистой красоты. Но все-таки остается «почти», и запах, от которого мне не уйти, запах моего позора, запах моего облома: вонь нечистых оргазмов, прошлых, настоящих и будущих, он ползет от сидений, от лиц, от стен. Запах моего трупа. Струя брызгает мне в лицо, мне должно это нравиться, я совершаю невозможное и продолжаю улыбаться, а моя кожа горит там, куда попали капли, и я встаю и кланяюсь, а вокруг люди хлопают мне. Вокруг люди хлопают мне: я наконец на подмостках.