Меня чуть не уволили за то, что я отбилась на кухне от приставаний Славного чела, я дала ему новое имя, «Скот», и немедленно перестала носить шорты. В любом случае близилась осень, и я слегка пощипала свои скудные сокровища — надо было купить одежду потеплее.
Мне нравилась моя улица в IX округе, маленькая улочка, пересекавшая улицу Амстердам. Кругом ослепительные неоновые вывески и оглушительный шум, по воскресеньям все открыто, по ночам тоже. На моей улице была булочная, бакалея, прачечная, китайская кулинария, бистро, дешевая гостиница и книжная лавка. По вечерам, если была не моя смена, я заходила купить что-нибудь на ужин, потом забрать белье, взять сигарет на ночь, а потом выбрать себе книжку.
Букинист выглядел как самый настоящий букинист: всклокоченный старикан в очках, пыльный, как его лавка. Когда я зашла в первый раз, то спросила какой-нибудь любовный роман вроде тех, что обычно читала на Конечной, но он сказал, что ни за что не продаст мне эту гадость, эту розовую водичку. Посоветовал несколько книжек, я купила три, остальные он подарил. Так я открыла для себя Хемингуэя, Карсон Маккаллерс, «Графа Монте-Кристо» и детективы Дэшила Хэммета — все вперемешку. Потом я опять приходила в лавку, мы несколько минут обсуждали книги, он объяснял все, чего я не поняла. Он говорил, что мне надо всему учиться заново, и иногда здорово психовал, но когда заводился по поводу какой-нибудь книги или писателя, я знала: он рад, что я здесь и слушаю его. Как-то я вышла из лавки уже затемно, оставив Гуго наедине с его романом, который он переписывал уже много лет и который не брал ни один издатель; я взяла «Грозовой перевал», он сказал, что это история любви, после которой мне и смотреть не захочется на розовые романы, и я спешила домой, потому что несла под мышкой то, что поможет мне забыть облезлые стены, растрескавшийся потолок и собственное одиночество.
Стояла очень теплая ночь, последний подарок лета, скоро в городе окончательно поселится октябрь и первые заморозки. В открытое окно ко мне на чердак доносился волнами уличный шум, и я отложила книгу: она показалась мне бесцветной и пошлой по сравнению с жизнью, бурлившей внизу. Я встала, облокотилась на подоконник и, с трудом подавляя дрожь внизу живота, любовалась ночным заревом Парижа. В тот вечер город бурлил как никогда: длинные фиолетовые тени вихрем кружились в свете фонарей, отовсюду слышались удаляющиеся шаги и взрывы хохота, рокот автомобилей нарастал, потом затихал вдали, мне казалось, что это ветер и он уносит с собой все, кроме меня, а я, застыв у окна, представляла себе праздник, на который меня не пригласили. Меня не позвали, облили презрением, наказали, исключили. На Конечной и то было легче. На Конечной мне казалось, что жизнь где-то в другом месте. Теперь я сама в этом другом месте, а жизнь по-прежнему течет мимо.
Жизнь… Настоящая жизнь, та, что бурлит за невыразительными, чересчур накрашенными лицами женщин, каждый день заказывающих мне обед, за белыми каменными фасадами авеню Монтень, та, чьей печатью отмечены черты старлеток с журнальных обложек, жизнь богемная, праздничная, жизнь, где есть путешествия, встречи, длинные платья и бриллианты, икра и шампанское, где поздно ложатся и живут по ночам, где ездят слишком быстро и умирают слишком рано. Все это я представляла себе очень смутно, по тому, что читала в газетах, смотрела по телику, по тому, на что за три недели успела насмотреться в Trying So Hard, и на все это накладывалась бесконечная работа моего воображения, желавшего непременно верить во что-то «лучшее», и я, не вполне понимая, куда, собственно, иду, шла и шла вперед, потому что всеми силами, всей душой впечатлительной и обделенной провинциалки надеялась, что в один прекрасный день завоюю эту жизнь.
ДЕРЕК. Сегодня я решил сломать кому-нибудь жизнь.
Я проснулся; было скучно, еще скучнее, чем когда ложился спать, скучнее, чем вчера, чем позавчера и все предыдущие дни, с незапамятных времен, быть может, с детства: тогда, давно, было счастье, надежда, я забыл, как все это пахнет, а потом словно туннель, декрещендо, без возврата, без конца, без просвета, сколько хватает глаз; я зажмуриваюсь, напрягаюсь — нет сил; нет просвета, нет выхода и уже не будет. Что называется, приступ тоски, а может, начало депрессии, а может, просто мне трудно проснуться… Я всегда просыпаюсь с трудом, никак иначе; если и затаилась у меня последняя мечта где-то между воспоминанием о моей бывшей подружке, покончившей с собой, и убеждением, что жизнь абсурдна, что счастья не существует и что из нас из всех, и из меня в том числе, в конечном итоге вырастет лопух, так это мечта об утре, светлом и ясном, как возрождение, когда выныриваешь из десяти часов сна в нормальное время, когда тело отдохнуло, жизнь в полном порядке, на улицах люди, магазины только что открылись, вкус кофе во рту, запах газет, раннее солнце, вступление к «Mellon collie and the infinite sadness», тупые комиксы за завтраком и чувство, что все на свете возможно, потому что все только начинается. Интересно, это бессонница вызывает депрессию или депрессия бессонницу? Я живу в Париже по лос-анджелесскому времени, а в Лос-Анджелесе по токийскому. Зимой я встаю, когда уже темно, и каждый день просыпаюсь с похмелья: похмелье — мое нормальное состояние, и еще я ничего не хочу, разве что снова уснуть.
К счастью, моему массажисту — возможно, он стал бы моим наперсником, если бы говорил по-английски, по-русски или хотя бы по-французски, — назначено на пять, то есть он явится через четверть часа, и у меня еще куча времени, чтобы налить первый стакан; не успел я взять графин, как меня вдруг осенили подряд три мысли: первая — хватит слушать классику, пора опять переходить на рок, как в юности; вторая — в сущности, я дурак, что не откровенничаю с Горкой, моим массажистом-каталонцем, потому что в конечном счете важно излить душу, а раз Горка ни слова не поймет, то он, во-первых, не станет давать никаких оценок — терпеть не могу, когда меня оценивают, — а во-вторых, не растреплет всему свету. Ибо Горка делает массаж всему свету, от посла Соединенных Штатов до моей мачехи, включая моего психолога, Кейт Мосс, Бернара де ла Виллардьера, Франсуа Пино, Руперта Эверетта, семейство Гримальди, Тьерри Ардиссона, Ива Сен-Лорана, этих дебилов Бекхэмов — футбанутого папашу, его швабру-аутистку и карапуза в прикиде лучше моего, — Муну Айюб, группу Coldplay в полном составе, Леонардо, когда он бывает в Париже, и вообще, никто еще не уезжал из Парижа или Лондона, чтобы у него на спине не потоптался Горка Лопес, вовсе не брат Дженнифер Лопес, но в экспериментальном массаже величина не меньшая, чем та в скверном Rʼnʼbʼ, и я не желаю — не желаю! — чтобы все, или почти все эти люди, с которыми я учтиво, но отстраненно раскланиваюсь, когда они дружески и даже с интересом здороваются со мной, к примеру, в холле «Ле-Пренс-Морис», или «Гштаад-паласа», или попросту «Рица», или в любом Four Seasons, или на Мэдисон-авеню, или в «Даунтаун Чиприани», в РМ, «Лотусе», «Кав дю руа», или с лодки приветствуют «Риву» — они на лодке, я на «Риве», — и наоборот, где-нибудь в море в Сен-Тропе или Порто-Черво, или на трибунах Гран-При, или каком-нибудь паскудном благотворительном балу, инкогнито в клубе свингеров или в московском баре с проститутками, верхом на верблюде где-нибудь в пустыне, на похоронах великого кутюрье, или убитого гангстера, или кинозвезды, или где-ни-будь в туалете, на вертолетной площадке, в казино, в пробке, в лифте, на аукционе, в секс-шопе, в «Армани Каза» или просто у Армани, и даже на самой обычной улице, где столкнуться можно только по великой случайности, так вот, я не желаю — не желаю! — чтобы все эти люди знали. Поэтому я страшно обрадовался, что не знаю ни слова по-испански (кроме, конечно, «agua sin gas, рог favor», [7] впрочем, это единственная фраза, которую я могу произнести на всех существующих языках, даже на новогреческом, шведском и корейском, иначе давно бы уже умер от жажды), ведь сейчас я впервые смогу с кем-то поговорить. Третья мысль, посетившая меня — третья по степени важности, — была та, что я сейчас выйду на улицу и набью морду первому встречному, без всякого повода, незаслуженно, словно я сама жизнь, сама судьба, паскудница судьба. Меня отвлек тревожный звонок с ресепшна, сообщали, что пришел Горка, и я стал орать и топать ногами, потому что десять раз им говорил, чтобы его пропускали наверх без этих оскорбительных формальностей; однажды он наконец обидится и больше не придет, и я буду вынужден обходиться гостиничным массажистом, терпеть этого не могу; гостиничная еда, гостиничная почта, гостиничный шофер, гостиничный массажист — от всего этого возникает малоприятное чувство, будто сидишь в двухэтажном автобусе, набитом японцами, едешь с группой на экскурсию и, чтобы выйти пописать, должен поднять руку и спросить разрешения у экскурсовода. Дверь распахивается от удара ноги Горки, одетого точь-в-точь как Чарльз Бронсон в «Однажды на Диком Западе», даже шляпа такая же.