– Пойду еще спирта зацеплю, что ли, – объявил Лёня. – Нехорошо с пустыми руками. Заодно павшего бойца уложу, – и, подхватив Марину на руки, понёс её в дом.
– Лёнька, чёрт, нельзя тебе тяжести! – смеясь, вслед ему прокричал папа, а Ира сказала удивительно трезвым голосом:
– Я не пойду. Останусь тут с этими пьяницами, надо же кому-то детей покараулить. Пошли, Антошка. Даша, идём, – и увела зевающих малышей.
А мы остались снаружи, и Сережа прижал меня к себе и жарко, пьяно зашептал мне «вот видишь, всё хорошо, всё будет хорошо», и мы даже немного покачались с ним, обнявшись, словно боясь остановиться, затормозить этот сплошной поток непрочной, хрупкой радости, а потом дверь распахнулась и на улицу вывалился расхристанный Лёня, размахивая бутылкой, и мы двинулись в темноту, к озеру, оставив за спиной догорающий костер.
Тишина навалилась на нас стремительно, не успели мы сделать и нескольких шагов, – «чёрт, а куда идти-то, не видно же ни хера», – почему-то шёпотом сказал Лёня и прыснул. Шатаясь и хихикая, как подвыпившие школьники, мы какое-то время двигались наобум, в полной темноте, пока Лёня не поскользнулся и не выразился совсем уже непечатно; и тогда Серёжа выудил из кармана продолговатый фонарик, выстреливший нам под ноги голубоватым, холодным светом, и сказал незлобиво: «Ты бутылку-то не разбей, учись, буржуй, у настоящего охотника всегда с собой должен быть нож и фонарик», – на что Лёня так же весело зафыркал: «Охотник, бля, зверолов… слебо… следопыт…»; и они даже какое-то время шутливо боролись на бегу, не останавливаясь и ухая, а потом всё-таки затихли и успокоились, и дальше мы зашагали уже медленнее, то и дело поднимая голову и глядя вверх, в усыпанное звёздами, молчаливое небо, переполненные благодарностью за то, что мы живы, пьяны и не одиноки и несём початую бутылку спирта на другую сторону озера, к таким же, как мы, живым, тёплым людям.
Карабкаясь на противоположный берег, мы несколько раз упали в рыхлый, проросший кусачими чёрными сорняками снег – помогая друг другу подняться, отряхиваясь, еще раз проверили, цела ли бутылка, – она оказалась цела – и по этому счастливому поводу отхлебнули еще по глотку, а потом Андрей предложил: «А давайте проверим машинки?» – и вместо того, чтобы завернуть к празднику, к избам, мы направились к перелеску, отделявшему этот прибрежный лагерь от дороги, по которой мы месяц назад приехали сюда, потому что именно там, у самой кромки леса, мы оставили свои машины под присмотром наших соседей, не рискнув испытать на прочность недавно вставший на озере лёд. Все они были на месте – все три: Лёнин пижонский «лендкрузер», серебристый пикап Андрея и Серёжин «паджеро» – плотно укрытые, прижатые к земле толстым слоем снега; и Лёня немедленно принялся смахивать этот снег, компактной лавиной сползавший ему под ноги, стараясь заглянуть внутрь сквозь покрытые ледяной коркой стёкла. «Ма-лень-кий, – говорил он, нежно прижимая лицо к водительскому окошку. – Ло-шад-ка моя», и от его дыхания на замёрзшем стекле появлялись мгновенно снова индевеющие проталинки.
– Ну всё, Лёнька, пошли, – сказал наконец Серёжа нетерпеливо, – спирт мёрзнет, и мы тоже сейчас околеем.
Лёня неохотно повиновался, запечатлев на водительском окошке «лендкрузера» последний мокрый поцелуй, и мы двинулись обратно по собственным следам, с каждым шагом проваливаясь в снег почти по колено; «какого чёрта у них тут так темно, – ругался Андрей сквозь зубы, – посвети, Серёга», и Серёжа добросовестно попытался попасть зыбким, дрожащим кружком света нам под ноги, а когда это ему наконец удалось и мы снова оказались на утоптанной площадке перед двумя громадными избами и замешкались на мгновение, пытаясь вспомнить, в которой из них была устроена большая, общая столовая, дверь ближайшей к нам избы неожиданно отворилась и на пороге показалась едва различимая в темноте человеческая фигура.
– Стойте! – глухо крикнул стоявший в дверях человек и предупредительно вскинул руку ладонью вперёд.
– С Новым годом! – весело заревел Лёня и поднял над головой бутылку спирта, но бледно-голубой кружок Серёжиного фонарика уже испуганно нащупал дверной проём, человека, стоявшего в нём, и, вздрогнув несколько раз, прочно застыл прямо на его бледном, закрытом маской лице.
Человек зажмурился и поднес руку к глазам, загораживаясь от света.
– Стойте, – сказал он ещё раз, гораздо тише. – Не вздумайте приближаться.
Лёня опустил руку, и спирт тяжело плюхнул внутри бутылки.
– Доктор? Ты? – спросил он неуверенно, хотя всем нам было уже совершенно ясно, что это действительно доктор, который, несмотря на явно слепящий свет фонарика, словно приклеенный к его лицу, убрал ладонь, чтобы нам легче было узнать его, и произнёс всё так же глухо:
– Я боялся, что вы придёте именно сегодня. Вам нельзя сюда, уходите.
– Что случилось? – спросил папа, как будто оставались ещё сомнения, как будто маска, закрывающая это круглое знакомое лицо, и то, как тяжело, как нетвёрдо он стоял, с усилием упираясь плечом в косяк двери, можно было истолковать как-то иначе, по-другому.
Доктор махнул рукой.
– Идите домой. – сказал он. – Они меня не послушали. Я говорил, что нужен карантин, а они не послушали меня. Вам нельзя здесь. Вы ничем уже не поможете.
Мы стояли и смотрели на него, замершего в плену холодного голубоватого света, молча, со страхом, а потом Наташа резко, коротко вдохнула и сказала:
– Это нечестно. Нечестно, – и прижала руку ко рту, и отступила на шаг, и только потом заплакала.
А доктор еще раз махнул на нас рукой – прогоняющим, почти равнодушным жестом; видно было, что стоит он из последних сил, и мы попятились, повинуясь взмаху этой руки, а затем повернулись и двинулись прочь, не решаясь, не желая больше смотреть на него, чувствуя одновременно и мучительный стыд за своё поспешное отступление, и животный, инстинктивный ужас, гнавший нас как можно дальше от этого места. Когда мы были уже шагах в тридцати, он вдруг сказал что-то ещё, только мы не расслышали его слов, потому что снег скрипел у нас под ногами, а кровь испуганными толчками стучала в ушах; так что нам пришлось остановиться и развернуться к нему ещё раз, и только тогда мы сумели разобрать, что он говорит – уже еле слышно:
– Важно. Это важно. Подождите. Масок недостаточно, я ошибся. Это контактная, контактная инфекция, слышите? Нужны еще перчатки, обязательно перчатки, и не вздумайте возвращаться.
И тогда мы побежали, увязая в снегу, жмурясь от хлещущих по лицу прибрежных сорняков, прямо на слабый свет нашего почти догоревшего новогоднего костра, и прыгающий, обезумевший кружок фонарика метался под нашими ногами; мы бежали вместе и не вместе, по отдельности, в одиночку, не оглядываясь друг на друга, падая и поднимаясь, как звери во время лесного пожара, и последнее, что мы успели услышать сквозь громыхающий, оглушительный страх, было:
– …Надо сжечь! Сжечь, слышите? Нельзя заходить!
* * *
Первую неделю января мы провели, смотря в небо, – не сговариваясь, ничего не обсуждая; казалось, на какое-то время мы вообще потеряли способность говорить, оглушенные единственной мыслью – безжалостная, неразборчивая чума догнала нас. В тот самый миг, когда мы поверили, что убежали достаточно далеко, – она дотянулась, разыскала нас даже здесь, посреди засыпанного снегом леса без дорог, без человеческого жилья. Протянула свой длинный отравленный язык и скользнула им по краю нашего маленького уязвимого убежища – легко, беспрепятственно, как будто в нашем бегстве с самого начала не было ни малейшего смысла, как не бывает смысла в отчаянных усилиях измученного, обезумевшего от страха грызуна, забавляющих его когтистого истязателя – я вас вижу, я знаю, где вы, мне ничего не стоит убить вас, вы ничего не сможете мне противопоставить, я вползу к вам с каплей воды, с порывом ветра, и вы даже не заметите, как ваша смешная, нелепая битва будет проиграна.