Уже после, когда радостное волнение немного улеглось, Сережа сказал, что поймать сетью щуку, особенно зимой, особенно такую большую, – невероятная редкость, на которую нечего и рассчитывать. Какая-то аномальная, почти сверхъестественная сила заставила ее подняться ко льду и попытаться пообедать горсткой запутавшихся в сети мелких серебристых рыбешек, которые и составляли обычно весь наш ежедневный улов, – именно сейчас, когда самой природой ей было предписано вяло, в полусне болтаться на глубине.
Но что бы ни говорили Сережа и папа, это мясистое рыбье тело, лежащее поперек шаткого стола и занимавшее почти всю его поверхность, было для нас зна´ком, неоспоримым – первым – доказательством того, что холодное, покрытое льдом озеро нам не враг и что достаточно просто подобрать к нему ключ, расшифровать правила, по которым оно согласно делиться с нами жизнью, и можно будет не бояться голода.
Эти два дня – первый, когда Сережа с Мишкой поймали щуку, и следующий сразу за ним – канун Нового года оказались, пожалуй, самыми счастливыми из всех, проведенных нами на озере, и я рада тому, что тогда мы ещё не знали об этом, потому что на самом деле ничего особенного в них не было – нам было так же неуютно и тесно вместе, так же неловко, так же больно от воспоминаний – каждому от своих, но эти два события, по какому-то странному стечению обстоятельств почти совпавшие во времени – щука и такой неуместный здесь, но от этого еще более нужный праздник, – неожиданно погрузили нас всех, без исключения, в какую-то почти безмятежную радость.
Окрыленные нечаянным Сережиным рыбацким успехом, Лёня и Андрей отправились вместе с ним на озеро, ставить сети заново; папа принялся неторопливо, со смаком потрошить щуку, и даже с щедростью, спустя каких-нибудь две-три недели показавшейся бы любому из нас расточительной, отдал псу все щучьи потроха, которые выбросил прямо на снег и от которых в считаные минуты не осталось ни следа, ни капли, словно их и не было вовсе.
Из гигантской головы, плавников и хвоста получилась целая кастрюля мутной, жирной, но невероятно вкусной ухи, варил которую тоже папа, в то время как мы, остальные, были только удостоены чести почистить несколько вялых, битых морозом картофелин. Под занавес папа торжественно влил прямо в кипящую, оглушительно благоухающую жидкость почти полстакана спирта. «Для аромата, – сказал он, улыбаясь, а потом долго, зажмурившись, пробовал и досаливал, приговаривая: – Петрушечки бы, а? Лучку бы!», тем не менее оставшись совершенно очевидно доволен результатом.
Выпотрошенная и обезглавленная щучья туша и стала главным – и единственным – новогодним блюдом, которое мы оставили на следующий день. Несмотря на мороз, мы решили готовить ее на улице – слишком жалкими для праздничного ужина показались нам внутренности обшарпанного домика; нам пришлось развести два костра – один, большой, чтобы не замерзнуть, и второй, поменьше, предназначенный для щуки, которая даже в облегченном виде оказалась слишком тяжела для нашей хлипкой китайской решетки, и поэтому прежде, чем запекать, ее пришлось разрезать на плоские одинаковые куски. Натирая перламутровую мякоть солью и перцем, Марина жалобно говорила:
– Почему я не взяла специй к рыбе, ни тимьяна, ни розмарина, я даже помню, где они у меня стоят, ну как я могла их не взять, вот дура! – и от этих ее причитаний, от остальных радостных хлопот с разведением костров, с деловитой беготней с улицы в дом и обратно, с криками «закрывайте дверь, тепло выпустите!» на какое-то мгновение даже начинало казаться, что всё это – и темнота за окном, и лес, и неуютный дом – всего-навсего обычная, суматошная, плохо спланированная поездка на чью-нибудь дачу, временное, весёлое неудобство которой закончится завтра же, как только выветрится хмель и можно будет снова садиться за руль.
К моменту, когда на месте первого, маленького костра образовалось достаточное количество вспыхивающих на ветру углей и дошло, наконец, до щуки, уже давно стемнело, и небо, нависавшее в светлое время низким, серым потолком, сразу же распахнулось над нами, сделалось черным и прозрачным. Мы стояли вокруг большого огня, исторгающего вверх столб вьющихся оранжевых искр, и не чувствовали холода, и вдыхали восхитительный, кружащий голову аромат шипящей на решетке рыбы; и папа сказал предсказуемо:
– Ну что, по маленькой? Проводим старый год, – и потащил из глубокого кармана бутылку со спиртом.
После неизбежной суеты с поиском подходящей посуды, споров о том, следует ли разбавить огненную жидкость или пить ее просто так, после того, как Мишка дважды сбегал в дом – сначала за водой, потом – за недостающими чашками, вдруг оказалось, что мы стоим в тишине, сжимая в руках разносортные кружки и стаканы, и не можем поднять друг на друга глаза.
– Знаете, за что давайте? – произнес наконец Лёня. – Давайте за… ну, в общем, не чокаясь, ладно?
– Я не хочу – не чокаясь, – тихо, зло сказала Наташа. – Я не буду – не чокаясь. Ясно вам? Не буду.
– Наташка… – начал Андрей и взял ее за руку; она вырвалась.
– Мы просто не смогли туда добраться. Эта чертова трасса, и этот жуткий мост. Это вовсе не значит!
Я не смотрела на нее, никто из нас не смотрел, чтобы не видеть ее лица.
– Я говорила с папой прямо перед самым выездом, он сказал – у них все спокойно, он обещал мне, что они никуда больше не поедут, они в стороне, – теперь она уже плакала, – в стороне, это не Питер, это пригороды, они вполне могли…
– Рыба-то! – заорал вдруг папа так, что все мы вздрогнули. – Рыбу спалим сейчас! Мишка, а ну-ка посвети мне, Сережа, как же мы забыли?
И немедленно снова стало шумно и суматошно, так что сквозь весь этот гомон и папины негодующие крики жалобное Наташино «просто пропала связь – и всё, я даже не… даже…» захлебнулось и затихло, растворилось в остальных звуках, а когда немного подгоревшую рыбу разложили по тарелкам, уже можно было делать вид, что этой короткой яростной вспышки просто не было.
А потом мы, стоя вокруг костра, ели рыбу – прямо руками, вместе с обугленной корочкой, обжигаясь и втягивая сквозь зубы холодный воздух, и прихлебывали горький спирт безо всяких тостов, потому что до тех пор, пока горячая семидесятиградусная волна не поднялась и не оглушила нас хотя бы немного, говорить больше было нельзя. И, конечно, эта волна очень скоро поднялась и оглушила, и мы снова заговорили – ни о чем и обо всём сразу, и не могли остановиться, как будто прорвалась какая-то невидимая плотина, стена, мешавшая нам слышать друг друга весь этот бесконечный, холодный, унылый месяц, наполненный разочарованием и крушением надежд, – полыхающий костер всё выплёвывал в черное небо свои искры, и не слышно было отдельных слов – только уютный, дружеский гул голосов.
Мы улыбались, чокались глухо звякающими кружками, произносили дурацкие, бодрые тосты, и вот уже Сережа с Андреем, подпирая друг друга и страшно завывая, запели: «У це-е-еркви стоя-а-ала карееета-а», а где-то рядом Наташа с неожиданно бессмысленными, пьяными глазами кокетливо тыкала пальцем Лёне в грудь и не спрашивала, а говорила утвердительно: «Потанцуем. Давай потанцуем», а он улыбался и всё отгораживался Мариной, держа её, обмякшую, на весу, – потом кто-то спросил «а сколько времени?», и оказалось, что мы пропустили полночь, не заметили её, но это никого не расстроило, «проебали Новый год» – сказал Лёня, хлопнув себя по бедру, и мы ещё хохотали и чокались, и пили, и Мишка, спотыкаясь, уже нетвердой походкой направился к дому, а папа вдруг сказал – «а какого черта мы одни празднуем? нехорошо как-то», и мы тут же вспомнили про доктора, про Семёныча, про Калину-жену и ее маленького, похожего на черепаху мужа и засобирались.