Вошел большой черный с белым кот и начал тереться об ее ноги.
– Он спутал тебя со мной, – сказал Томас Хадсон. – Впрочем, он, вероятно, знает, что делает.
– Так это…
– Именно. Он самый. Бой, – позвал он.
Кот подошел и вспрыгнул к нему на колони. Ему было все равно, чьи это колени.
– Мы можем оба любить ее, Бойз. Ты посмотри на все хорошенько. Другой такой женщины тебе вовек не увидеть.
– Это тот кот, с которым ты спишь в постели?
– Да. А что, есть возражения?
– Никаких. Он куда симпатичней человека, с которым сплю я, хотя у него такие же грустные глаза.
– Нам непременно нужно о нем разговаривать?
– Нет. Так же как тебе не нужно пытаться меня уверить, что ты не выходишь в море, хотя веки у тебя воспалены, и в уголках глаз белые сгустки, и волосы выгорели от солнца, и…
– И шагаю я по-матросски, враскачку, и на левом плече у меня сидит попугай, и я больно дерусь своей деревянной ногой. Дорогой мой глупыш, я действительно выхожу иногда в море, потому что я маринист и делаю зарисовки для Музея естественной истории. Даже война не должна мешать научным исследованиям.
– О, священная наука, – сказала она. – Что ж, постараюсь запомнить этот вымысел и придерживаться его. Том, ты правда нисколько ее не любишь?
– Нисколько.
– И все еще любишь меня?
– Ты могла бы судить по некоторым признакам.
– А вдруг это тоже роль? Любовник, неизменно хранящий верность предмету своей любви, с какими бы шлюхами его этот предмет ни заставал. Ты и по-своему Синаре не был верен.
– Я всегда говорил, что образованность тебя погубит. Меня уже в девятнадцать лет не интересовали эти стихи.
– А я всегда говорила, что если бы ты побольше писал и серьезно работал над своими картинами вместо того, чтобы придумывать небылицы и влюбляться во всяких…
– Жениться на всяких, хотела ты сказать.
– Нет. Жениться – это, конечно, плохо. Но ты влюбляешься, а после этого я не могу тебя уважать.
– Какие знакомые милые слова: «После этого я не могу тебя уважать». Продай мне их, я дам любую цену, чтобы только изъять их из обращения.
– Теперь я тебя уважаю, Том. Ты ведь ее не любишь, правда?
– Я люблю тебя и уважаю тебя, а ее я не люблю.
– Ну вот и чудесно. Как хорошо, что я заболела и не могу лететь.
– А ведь я в самом деле тебя уважаю. Отношусь с уважением к любой глупости, которую ты делаешь или сделала когда-то.
– И ты чудесно ведешь себя со мной и всегда исполняешь данные мне обещания.
– Какое, кстати, было последнее?
– Не знаю. Но если было какое-нибудь, ты наверняка его не сдержал.
– Может быть, обойдем это, радость моя?
– Хорошо, если б это можно было обойти.
– А давай попробуем. Мы ведь многое умели обходить.
– Нет. Не умели. Тому есть реальные доказательства. Тебе всегда кажется, что физическая близость – это в любви все. Ты не думаешь, что любимой женщине хотелось бы гордиться тобой. Не стараешься проявлять иногда нежность в мелочах.
– Не разыгрываю младенца, которого нужно нянчить и опекать, – тебе ведь именно такие мужчины нравятся.
– Если б только ты больше нуждался во мне и я чувствовала, что я тебе в самом деле нужна, а не только дай-и-возьми и убери-я-не-голоден.
– Слушай, зачем мы приехали сюда? Морализировать?
– Мы приехали потому, что я люблю тебя и хочу, чтобы ты был достоин самого себя.
– А также тебя, и господа бога, и прочих абстракций. Но я даже в живописи не абстракционист. Ты, наверно, требовала бы от Тулуз-Лотрека, чтобы он не шатался по публичным домам, а от Гогена, чтобы он не болел сифилисом, а от Бодлера, чтобы он пораньше возвращался домой. Я себя не равняю с ними, но все-таки – ну тебя к черту.
– Никогда я такой не была.
– Была. А к тому же еще твоя работа. Эти чертовы съемки с утра и до вечера.
– Я отказалась бы от съемок.
– Ну, конечно. Я в этом не сомневаюсь. И выступала бы в ночных клубах, а меня определила бы в вышибалы. Помнишь, мы строили такие планы?
– Какие новости у Тома?
– Все в порядке, – сказал он, и колючий озноб прошел у него по телу.
– Он мне вот уже три недели не пишет. Можно бы, кажется, выбрать время для матери за такой срок. Он всегда писал очень аккуратно.
– Знаешь, как оно бывает с ребятами на войне. А может быть, сейчас задерживают всю переписку. Это иногда делается.
– Помнишь, когда он был маленький и совсем не говорил по-английски?
– А ты помнишь, какой оравой он верховодил в Гстааде? И в Энгадине и в Цуге.
– У тебя есть какие-нибудь его новые фотографии?
– Только та, которая и у тебя есть.
– Я бы выпила чего-нибудь, что в этом доме можно выпить.
– Все что угодно. Пойду поищу кого-нибудь из слуг. Вино в погребе.
– Только не уходи надолго.
– Не подходящие слова для нас с тобой.
– Не уходи надолго, – повторила она. – Слышишь? И никогда я не требовала, чтобы ты пораньше возвращался домой. Не в этом была беда. Ты сам знаешь.
– Знаю, – сказал он. – И я не уйду надолго.
– Может быть, твой слуга приготовит нам и поесть?
– Может быть, – сказал Томас Хадсон. И прибавил, обращаясь к коту: – Ты пока побудь с нею, Бойз.
Зачем? – думал он. Зачем я солгал? Зачем затеял эту комедию осторожничанья? Не потому ли, что, как говорит Вилли, я хочу сохранить свое горе для себя одного? Но разве я правда такой?
А что было делать? – думал он. Как сказать матери о гибели сына сразу же после возврата к любовной близости с ней? Как самому себе сказать об этом? Когда-то у тебя на все находился ответ. Вот найди ответ и сейчас.
Нет ответа. Пора бы уж тебе это знать. Нет и не может быть.
– Том, – услышал он ее голос. – Мне тоскливо одной, а кот, как он ни старайся, не может заменить мне тебя.