— Конечно, ты прав, Жак. Ox, margrets de canard…
Я начал, уже тогда, слегка дрожать в мрачном предчувствии и одновременно в ожидании. Жак бесшумно ускользнул.
Крайне любопытно, что самая постная часть утки — на самом деле, единственная постная часть, так как «magret» значит «постный» — три или четыре десятилетия назад считалась частью, которую никто на самом деле не пытался использовать. Бедра, например (а также ножки) приготовлялись, а затем сохранялись в жиру для того, чтобы использовать их в зимние месяцы для целого ряда различных блюд; потроха и кости обычно улучшают и обогащают суп, и вряд ли мне нужно упоминать небесную foiegras [117] Но грудка? О, теперь мы действительно знаем, что делать с грудкой! В гриле или зажаренная в масле на сильном огне, поданная с кровью, роскошного розового цвета, по моему мнению, ее можно сравнить с великолепнейшим антрекотом. Грудки также можно вымочить в маринаде или глазировать, приготовив с цитрусовыми или лесными фруктами, подать с pommesfrotes [118] или с картофельным пюре, с вишнями, персиками, белым виноградом или кусочками яблок — ох, эти нежные ломтики плоти готовы предоставить почти бесконечный спектр возможностей!
В тот же вечер мое margrets de canard было приготовлено и подано пятнадцати посетителям, и они ликовали, с уважением восприняв великолепие классической простоты. Я торжествовал. На самом деле, я решил, что подобный успех заслуживает того, чтобы его отпраздновали, и я был в таком настроении, чтобы отпраздновать его с Жаком и Жанной внизу в той комнате; поэтому я бы воспользовался ее трогательным предложением относительно сношения без фотографий. Мысли об этом ароматном ротике одолевали меня, об этих уязвимых, мягких руках и ногах, возбуждающих меня до безрассудного предвкушения, великолепно гармонирующего с основным торжественным настроением, вдохновленным моим magrets. Думаю, что я бы сделал все возможное, чтобы придать форму и порядок хаосу на кухне, затем починить душевую в своих собственных апартаментах, прежде чем спуститься к Жанне. Я решил ничего ей не говорить, так как хотел, чтобы мой скромный визит выглядел как сюрприз.
Раз уж на то пошло, я никогда не делал это в том темном гнезде за таинственной дверью, позволяющей остаться наедине на кровати Жанны.
Я позволил себе роскошно долгий, горячий душ; я зашел, покрывшись гусиной кожей, и повернул кран, сделав воду максимально горячей. Я использовал мыло для душа с ароматом мускуса, которое мистер Эгберт, получавший поставки от «друга» в Тунисе, дал мне в качестве подарка на прощание; я намылил себя великолепной пеной, покрыв ею все свое тело, а потом смыл ее с себя струящимися брызгами. Я вытерся полотенцем досуха и обрызгал себя обильным количеством «Maison Le Comte Latiques». Я надел темно-серые широкие брюки и бледно-кремовую шелковую рубашку. Затем, стоя перед большим зеркалом, прикрепленным к двери гардероба, я вынес себе приговор: я готов к любви, как любят говорить авторы романтических произведений.
На часах был почти час, когда я спустился в аметистовый полумрак подвала, осторожно пройдя мимо холода второй кладовки, и остановился перед той дверью. Я осторожно постучал. Затем еще раз. Не было никакого ответа. Я наклонился вперед и прислушался, но не услышал никакого шума за дверью. Я постучал в третий раз, резко ударяя по дереву костяшками пальцев. Где они, черт их подери?
— Жанна? — прошептал я, чувствуя себя достаточно глупо; естественно, у меня не было никаких намерений превращаться во влюбленного Ромео, тихо поющего в пустоту ночи для невидимой Джульетты. У меня было чувство собственного достоинства, и хотелось, чтобы с ним лись Еще немного, и я бы вернулся в свою комнату, в прохладную непорочность своей одинокой постели.
— Жанна? Ты там?
В то мгновение, когда я отступил назад с постыдным, но практичным намерением заглянуть в замочную скважину, именно тогда я наступил на что-то вроде кусочка гнилого фрукта — это «что-то» было, во всяком случае, чрезвычайно скользким — и я упал; я пытался за что-нибудь ухватиться, чтобы смягчить стремительность удара об пол, но преуспел только в том, что обрушил огромный деревянный ящик ссбс на голову. Мне показалось, что я услышал звук ломающейся кости. Я моментально застыл между состоянием шока и состоянием потери сознания, избежав неминуемого мгновения толчка и удивляясь, почему он еще не случился. Затем ноги превратились в желе, и я быстро осел.
Почти два часа спустя я пришел в себя, очнувшись замерзшим, одеревеневшим, больным и с пульсирующей головой; воздух был все еще тяжелым от насыщенного аромата «Maison Le Comte Laliques». Тотчас же я начал сознавать, что со мной что-то необычное случилось — что-то, вызванное моим падением, я не сомневался в точности неврологических объяснений, но это что-то, казалось, пришло ко мне свыше, скорее, из эзотерической области, где объяснения, неврологические или какие-либо другие, не имеют смысла.
Во-первых, я знал — знал! — что в сердце и средоточии моего искусства лежала четко выраженная философия: философия со своей собственной структурой, принципами, логикой и силлогическим самоутверждением, не менее четким, чем рационализм Декарта или псевдомистический экзистенциализм Хайдеггера — и, естественно, более реальная, чем последний. Это безошибочное и точное знание захватило меня сильнее, чем я могу выразить, не столько по причине его последствий, сколько из-за совершенной неуместности и абсолютной неожиданности этого дара! Даже при всей моей всегдашней убежденности во владении техническими навыками, при всем моем непоколебимом чувстве призвания и посвящении всего себя ее потребностям, философия эта была почти видимой, словно я втискиваюсь в темноту, практика без подтверждающей теории, я же — приверженец обрядовости, которому не хватает теории, маг с кроликом, но без цилиндра; теперь, из-за падения и удара по голове, это появилось: я неожиданно обнаружил себя при всех трех составляющих — теории, теологии, цилиндре.
О, как напыщенно, как лощено все это звучит, и как совершенно неадекватно! В то время как подарок, который я получил, был сам по себе чрезвычайно прост: до своего падения я знал, как творить свое искусство, после падения — я знал зачем.
В сердце философии поедающих плоть есть жест любви: он значительный и непосредственный, и поедающий плоть связан с плотью точно так же, как парень с эрекцией связан с влажной девушкой; этот процесс продолжителен и долготерпелив, и вкушающий плоть тоскует по плоти так же, как мистик тоскует по поцелую Бога; эта тоска сродни одержимости, она захватывает всего человека, и поедающий плоть страстно желает плоти точно так же, как бесплодная женщина страстно желает ребенка.
Подумайте об этом, прошу вас: разве не очевидно за пределами любых разумных сомнений, что этот мир полностью зависит от продолжающегося существования движений в сторону уступок и поглощения? Разве все эти принципы не обосновывают сущность распределения веществ? Так как там, где я — или, по меньшей мере, там, где мое тело — вы, ваше тело, быть не может; просто не может существовать физически, я занимаю некоторое пространство, и пространство, которое я занимаю, недоступно для вас. Следовательно, пока нас не уничтожили в яростной борьбе, правило законов природы, которые определяют выживание каждого вида — от человека до амебы! — это движения в сторону уступок и поглощения. Некоторые рождены для того, чтобы уступать, а другие — чтобы поглощать; чернопятая антилопа нервно скачет среди пыльных кустов, принадлежа к первому виду, а лев, который сбивает ее с внезапным красным взрывом капель крови и тканей, принадлежит к последнему. Так же, как и моя разновидность, племя поедающих плоть.