Паутина | Страница: 73

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я сидела напротив мистера Харгривза, по другую сторону письменного стола, на котором громоздились горы бумаг. В окне за спиной доктора виднелся ухоженный, но безликий сад, опоясанный по периметру живой изгородью из высоких кустов.

— Как она вела себя при встречах с вами?

Лицом к лицу с ним было проще общаться, чем по телефону. Дон был искренним, серьезным, учтивым, однако долгие паузы, которые он делал в разговоре, приводили в замешательство. Секунда проходила за секундой, а его задумчивый взгляд все еще был прикован к какой-то точке между нами; я была уже готова перефразировать свой вопрос, когда он все же заговорил:

— Вначале она была чрезвычайно замкнутой и необщительной, едва ли не бессловесной. Разумеется, я этого ждал: перед нашей встречей мне предоставили всю информацию о ней и сообщили, что она точно так же вела себя с полицейским психиатром. Но до нашей первой встречи я и представить себе не мог, насколько странным окажется ее поведение. Ребекка не проявляла ни агрессии, ни малейшей грубости. Просто отказывалась отвечать на вопросы. Даже на совершенно нейтральные, невинные вопросы, с которых я обычно начинал разговор. Например, как ей живется в колонии, нравится ли то, чем ей предлагают заниматься. Она отвечала односложно, сидела как каменная, не опираясь на спинку стула. В лучшем случае она выглядела настороженно, а в худшем — донельзя запуганной. Примерно так сам я выгляжу в кресле дантиста… с детства их боюсь: стоит переступить порог стоматологической клиники — и душа в пятки… Чего я только не предпринимал в первые несколько месяцев, пытаясь добраться до первопричины ее страха. Поначалу грешил на обстановку — наши встречи проходили в унылом, казенном кабинете, очень негостеприимном. Я поделился своими соображениями с начальником колонии, и он разрешил использовать для наших ежемесячных встреч комнату отдыха. Но даже и там, в знакомой ей обстановке, где она играла с ребятами, ее поведение ничуть не изменилось. Как я понял, дело было в другом. Сами встречи наводили на нее страх.

— А как ей удавалось уходить от ответов на ваши вопросы? — поинтересовалась я. — Что конкретно она говорила?

— Да никаких ответов, по сути, и не было. Я насколько возможно оставлял свои вопросы открытыми, надеясь хоть как-то вызвать ее на диалог. Спрашивал, например, скучает ли она по своей прежней школе, рассчитывая вызвать целый шквал воспоминаний и эмоций, но не тут-то было, она отвечала так, словно заранее затвердила ответ наизусть: «Иногда я скучаю по школе, но здесь тоже хорошо». И на любой другой вопрос — подобным же образом. Вы не представляете себе, в каком напряжении она была — будто одно неосторожное слово ее погубит. Казалось, ничто на свете не может вывести ее из этого состояния. И очень скоро наши встречи превратились в формальность: я был обязан ежемесячно приезжать в колонию, а она должна была приходить на беседы со мной. Первые несколько месяцев прошли безрезультатно для нас обоих. Я совершенно не понимал ее. Ее упорная замкнутость до начала судебного разбирательства была объяснима, но ведь эти причины остались в прошлом, приговор ей уже вынесли, и общение со мной никак не могло ухудшить ее положение. Даже наоборот — от искренности со мной она только выиграла бы. Я не раз говорил ей об этом, убедившись, что ни один из моих приемов не срабатывает. А она стояла на своем: «Я стараюсь изо всех сил, но мне больше нечего сказать».

— Какое разочарование для вас как для врача.

— Еще бы. Любого психиатра ситуация, когда он по неясным для него причинам оказывается беспомощным, приводит в смятение. Если пациент упорно отгораживается от тебя непробиваемой стеной, невольно усомнишься в собственном профессионализме. Но меня всерьез заинтересовал случай с этой девочкой, я искренне беспокоился за нее. Иногда во время наших встреч я чувствовал, что ей очень хочется поговорить… Вы можете возразить, мол, мне это всего лишь казалось, но уверяю вас: все было именно так. Я ощущал в этом ребенке внутренний конфликт, желание поговорить, поделиться — и невозможность это сделать по причинам, о которых я не имел понятия. В такие минуты на нее было больно смотреть, а я ощущал себя в полном тупике. Я решил действовать по-иному. Ей, похоже, больше нравилось слушать меня, чем говорить самой, и я стал рассказывать ей о своей жизни — в надежде переломить ее недоверие и убедить, что не надо бояться ни меня, ни наших встреч.

Прошло некоторое время — без заметных результатов. Правда, она выглядела гораздо спокойнее, но по-прежнему не рассказывала ни о чем. И тут я вспомнил своего брата. Мои родители усыновили его, и я рассказал ей об этом — я помнил, что она тоже приемный ребенок, и подумал, что это расположит ее ко мне. Обычно она с вежливым вниманием слушала меня, но не более того. А тут вдруг встревожилась. «И все об этом знали? — спросила. — О том, что его усыновили?» «Конечно, — ответил я. — Мы не делали из этого секрета». И тогда она сказала нечто очень странное: «Его, конечно, все ненавидели».

Очередная долгая пауза. Он как будто медитировал: ладони сцеплены, кончики пальцев подпирают подбородок.

— Она произнесла эти слова с такой тоской… и с таким сочувствием. Я понял, что близок к разгадке поведения этого ребенка. «Почему ты так думаешь?» — спросил я. И она сказала как нечто само собой разумеющееся: «Люди думают, что ты плохой, если знают, что тебя усыновили. Они думают, что ты был не нужен своим настоящим родителям, даже если ты был им нужен, даже если они просто умерли. А если они думают, что ты был не нужен своим настоящим родителям, они не желают иметь с тобой ничего общего. Никто этого не хочет, даже люди, которые кажутся хорошими». Я был потрясен. Она говорила так серьезно, будто домашнее задание учителю отвечала. «Это неправда, Ребекка! — воскликнул я. — Кто тебе такое сказал?» «Нет, правда, — упрямо возразила она. — Так мама сказала. Она все время говорила мне об этом». Я понял, что она имела в виду свою приемную мать, которая покончила с собой год назад. Потом она замолчала и больше на эту тему не обмолвилась ни словом, несмотря на все мои усилия вернуться к ней вновь. Когда наша встреча подошла к концу, я взял ее личное дело и прочитал раздел о ее приемных родителях, а впоследствии навел об этих людях и собственные справки.

После завершения процесса по делу Ребекки местные власти раскопали о семье Фишер массу отвратительных фактов. Поразительно, что никого из соцработников не погнали с работы. Фишерам нельзя было доверять ребенка, и можно только предполагать, сколько правил было нарушено при оформлении удочерения. Женщине, ставшей приемной матерью Ребекки, в подростковом возрасте поставили диагноз маниакально-депрессивный психоз, и она провела больше года в психиатрической больнице… Она родилась в богатой семье, и жениху, чтобы сбыть ее с рук, наверняка отвалили хорошее приданое. Ее психика, по всей вероятности, не стала более устойчивой после выписки из лечебницы… ходили слухи о ее алкоголизме, неразборчивости в сексуальных связях. Насколько мне удалось выяснить, она патологически болезненно относилась к тому, что думали о ней люди. В особенности простые люди, если позволите употребить такой термин. Как я понял, уверенность в себе и превосходство над другими ей давала роль эдакой леди голубой крови, которую она играла перед нищими жителями Тисфорда. Она до смерти боялась, как бы обыватели не прознали о ее психических срывах, пьянстве, любовниках. Ну и разумеется, о том, что она не могла иметь детей. Еще подростком она забеременела и сделала аборт.