– Может быть, тебе переписать дом на Титуса?
Эта простая мысль не приходила Рембрандту в голову. Он неуверенно возражает:
– Но это ведь будет нечестно? Так нельзя делать – Палата требует, чтобы должник по совести передал все имущество кредиторам.
– Я слышала про одного торговца шелком, который поступил так, когда пираты захватили корабль с его товаром. И ему это сошло с рук: все ему сочувствовали, ругали проклятых английских разбойников…
– Пожалуй, стоит попробовать, – размышляет вслух Рембрандт. – В конце концов, чем мы сейчас рискуем? В любом случае я попытаюсь сейчас продать кое-что. Долги раздавать уже не имеет смысла, так что мы отложим денег, и, если дом все-таки заберут, мы по крайней мере сможем снять какое-то жилье.
Наверняка кредиторы узнают и не дадут этого сделать, думает Хендрикье: ее Рембрандт ничего не умеет скрывать. И деньги не любят его: всякий раз, когда он придумывал какой-нибудь хитрый купеческий план и возбужденно объяснял его ей, через несколько месяцев все кончалось новыми долгами, новыми обещаниями жить по средствам и новыми залогами на все имущество. В прошлом году Рембрандт надумал скупать свои гравюры, чтобы набить на них цену. Конечно, коллекционеры в Амстердаме и Антверпене поняли, что происходит, взвинтили цены сами, напродавали ему гравюр, а теперь как ни в чем не бывало торгуют друг с другом по прежним ценам. Но Хендрикье, конечно, не станет напоминать ему об этом: пусть делает, как считает нужным. Он мужчина, и он великий живописец – это признают все, даже самые нетерпеливые кредиторы. Слово «великий» она слышала только о нем, о более успешных Говерте Флинке и Фердинанде Боле так не говорят. Впрочем, может быть, друзья и знакомые произносят это слово просто в утешение мастеру, зная о его бедственном положении. Но даже если так, она принимает их слова за чистую монету, потому что хочет, чтобы они были правдой.
– Я продам «Бурю» Аврааму Францену, – продолжает Рембрандт. – С его братом я как раз только что расплатился. К тому же Францен мой друг, он не выдаст меня.
– Аптекарю Францену? Он добрый человек, – одобряет план мужа Хендрикье. – И он очень хорошо отзывается о тебе.
– Продам ему «Бурю» и попрошу его сохранить мои офортные доски, – решает Рембрандт. – Не отдам их, они нужны мне для работы.
Пожалуй, единственный известный Хендрикье успешный «купеческий» план мужа связан как раз с этими досками: слегка меняя их – тут пририсовывая персонажу корону, там более подробно прорабатывая складки платья, – Рембрандт каждый оттиск продает как новое произведение: коллекционерам нравится искать отличия и собирать все вариации сюжета, так уж они устроены.
– Конечно, то, что нужно человеку, чтобы снова встать на ноги, у него никогда не отберут, – соглашается Хендрикье. – И все же ты прав, лучше отдать доски кому-то надежному.
Надежных людей, да и просто друзей, в их жизни осталось немного. Одно время Рембрандт мог рассчитывать на поддержку бывшего капитана городской милиции Франса Кока, достигшего-таки цели всей своей жизни и ставшего бургомистром Амстердама. Но в прошлом году Кок умер; теперь в бургомистры прочат Андриса де Граффа, с которым у Рембрандта вышел когда-то спор из-за якобы непохожего портрета.
Рембрандт сблизился было с несколькими богатыми евреями, поселившимися по соседству, на Бреестраат. Поначалу Хендрикье было противно, она чуралась их, но потом оказалось, что это обходительные, приятные люди, выгодно отличающиеся манерами от амстердамских бюргеров. А теперь с ними у Рембрандта происходит то же самое, что раньше с заказчиками-христианами. Недавно Диего д’Андраде, важный еврейский купец, отказался принять заказанный Рембрандту портрет одной молодой особы – кстати сказать, и не дочери, и не жены, и даже не родственницы, но кто такая Хендрикье, чтобы судить заказчика? – потому что портрет этот совершенно на нее не похож. Рембрандт, как водится, отказался переделывать портрет, пока не получит за него денег. «А не получу, – сказал он д’Андраде, – продам портрет еще кому-нибудь; уверен, желающих найдется предостаточно». Ну кто захочет такое выслушивать? Вслед за д’Андраде другие сефарды стали холоднее обращаться с Рембрандтом, так что в последнее время у него не осталось почти никаких заказчиков, а значит, не осталось и никого, кто готов вверить ему в долг.
– Знаешь, – продолжает Хендрикье, – ведь есть способ не отдавать им все. Я и Титус могли бы создать торговый дом, а ты был бы в нем наемным работником. Все твои картины тогда по закону были бы наши, а ты платил бы кредиторам из своего заработка.
– Какая-то унизительная хитрость, – раздраженно отвечает Рембрандт. – Все знают, что ты моя жена, а Титус мой сын. Над нами станут смеяться, а деньги все равно будут требовать назад.
– Но ведь и переписать дом на Титуса, а потом назваться несостоятельным, – тоже хитрость, которую легко раскусить, – спокойно возражает ему Хендрикье. За годы жизни с ним она убедилась, что понимает деньги лучше него; постепенно и он перестал отмахиваться от ее советов.
В этот раз, однако, Рембрандт не желает слушать.
– Хендрикье, я готов отдать картины, мебель, даже дом, но я не готов пока отдать свое имя. Это у меня никогда не отберут, Хендрикье, и то, что ты предлагаешь, мне совсем не нравится.
– Рембрандт, конечно, ты тот, кто ты есть, и об этом знают все в Амстердаме, да и вообще везде, даже в странах, где мы никогда не бывали. И никто не отберет у тебя твоего имени, тем более мы с Титусом. Ты ведь сам не хотел сдаваться, я просто пытаюсь придумать, как этого избежать.
– Ты разговариваешь со мной, как с неразумным ребенком… – Он размыкает ее объятия, отходит на три шага назад и, прищурившись, оглядывает «Бурю». – Знаешь, очень хорошо, что я не дописал эту картину двадцать лет назад. Я только теперь понимаю, какая она должна быть. Я никогда тебе не рассказывал ее историю?
– Нет. Расскажи, – просит Хендрикье. Она рада, что Рембрандт сменил тему: еще немного, и получилось бы, что они ссорятся из-за денег, а этого она всегда старалась избежать, ведь такие ссоры разрушительнее самой жалкой нищеты.
– Когда я начал ее писать, у меня был учеником Говерт Флинк, теперь уже знаменитый и почтенный Говерт Флинк, – рассказывая, Рембрандт не сводит глаз с холста. Надо будет переписать фигуру Иисуса: поярче осветить ее, на нее на первую должен падать взгляд. – И вот он задумал посостязаться со мной, снял комнату и в ней украдкой писал картину на тот же сюжет. В день, когда он принес свою «Бурю» в мастерскую, чтобы показать мне, я пришел с новым важным заказчиком, итальянцем. Тот увидел работу Флинка и захотел купить ее. Мне ничего не оставалось, как поставить на ней свою подпись и уступить ему. Вот это был обман похуже, чем то, что я хочу сделать с домом. И, знаешь, обман этот особенно гнусен тем, что Флинк написал «Бурю» лучше, чем получалось у меня. Я тебе первой говорю это, Хендрикье, никому другому я бы и не помыслил признаться. Но сейчас признаю€сь, потому что теперь у меня получается гораздо лучше, чем тогда у Флинка. Я вижу иногда его картины в домах моих кредиторов, Хендрикье, и мне очевидно, что он отлично усвоил все, чему я научил его. Но он перестал учиться, когда покинул мою мастерскую. А я не перестал. Я и у него научился кое-чему и его «Бурю» до сих пор помню в деталях, хотя вот уж больше двадцати лет как она в Италии. Понимаешь, пока я не взялся снова за мою «Бурю», я чувствовал себя в каком-то смысле подмастерьем Флинка. А он, он перестал быть подмастерьем, как только вступил в гильдию и стал сам принимать заказы.