Фабрика кроликов | Страница: 119

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Черч приблизился к креслу.

– Я ответственный оперативный сотрудник ФБР Гэрет Черч. Сэр, могу я заглянуть под ваше одеяло?

– Будь у меня там пушка, я бы пристрелил вас, когда вы еще только пялились на меня с порога, – огрызнулся Ламаар, стягивая плед и вручая его Черчу.

Черч проверил кресло, затем вернул плед на прежнее место.

– А что это за штуковину вы держите в левой руке, сэр?

– Это для выделения натрия. Я на нее жму, если у меня вдруг падает давление.

Черч поблагодарил Ламаара, отступил на несколько шагов, надиктовал на пленку дату, время и место и зачитал стандартный набор прав подозреваемого.

– Вам все понятно, сэр?

Ламаару все было понятно.

– Я готов сознаться во всех своих грехах, – заявил он. – Только давайте я буду просто рассказывать. Не люблю всяких вопросов-ответов, вечно сбиваюсь.

– И все же я задам вам один важный вопрос, – возразил Черч. – Невинные люди все еще находятся под прицелом ваших киллеров. Наша первостепенная задача – отыскать киллеров и сообщить им, что война закончилась. Нам нужны имена и адреса.

– Я кастингом не занимался, – произнес Ламаар спокойно, словно речь шла о фильме, а не о кровопролитии. – Кастинг я поручил своим друзьям. Придется вам их допросить. Клаус Лебрехт расколется скорее, чем Барбер. Митч – настоящий фанатик. Таких преданных людей поискать.

– А Кеннеди? – спросил Черч.

– У Кевина несколько лет назад обнаружили рак простаты. Тогда вроде подлечили, а недавно дело стало совсем скверно – пошли метастазы. Кевин скорее умрет, чем хоть что-нибудь расскажет.

– Извините, я на секунду, – сказал Черч и кивнул мне. Мы вышли в медиазал. К нам присоединился технарь, устанавливавший аппарат для голосового анализа.

– Насчет рака он не врет, – подтвердил технарь. – А вот насчет Барбера и Лебрехта наврал. Я бы назвал Барбера самым слабым звеном.

– Я из этих двоих все дерьмо вытрясу, – пообещал Черч. – Барбера посадим в камеру к Пэтчу. Посмотрим, что он тогда запоет.

Через несколько минут мы вернулись. Черч одарил Ламаара ледяным кивком.

– Мистер Ламаар, мы вас внимательно слушаем и обещаем не перебивать.

Ламаар откашлялся.

– Мне было восемь лет, когда я нарисовал своего первого мультяшку, и двенадцать, когда отец жестоко избил меня за рисунки.

В следующие полтора часа Ламаар рта не закрывал. Многие из сообщенных им фактов были мне известны от Большого Джима и Дэнни Ига, однако услышать их из первых рук оказалось не одно и то же, что из вторых, третьих и так далее. Я вспоминал слова Эми: Ламаар, дескать, никому не позволял писать за него биографию, потому что считал свою личную жизнь слишком скучной, – и жалел, что Эми сейчас не с нами. Ламаар поистине обладал даром гипнотизировать слушателей.

– В детстве инстинкт подсказывал мне скрывать свою страсть к рисованию, – говорил Ламаар. – Мне хотелось показать рисунки матери, но я понимал: ее будет мучить страх перед отцом, перед его возможной реакцией. Отец запретил мне даже читать комиксы, не говоря уже о рисовании. Но я чувствовал: рисование – это моя судьба, и ничто не сможет мне помешать. Ничто и никто.

Вот я и грешил. Сидел ночами в своей комнатке, и при свете одной-единственной свечки мои цветные карандаши отбрасывали длинные тени. Тени бежали по столу, по стенам, по потолку, тени перекрещивались и ломались, и мне в них виделись грядущие годы. Моему отцу на войне оторвало ногу; иногда по ночам я слышал, как он по стенке пробирается в уборную, не потрудившись пристегнуть протез, тяжело подпрыгивает, пыхтит. Я быстренько задувал свечку и прятал альбом и карандаши в нишу возле шкафа.

Это был идеальный тайник. Все шло хорошо, пока не сдох енот. Видно, зверь долго хворал и прятался где-то под нашим домом. А когда бедняга начал разлагаться и пошел запах, отец решил доискаться до его источника. Был как раз мой день рождения. Мне исполнилось двенадцать. Я возвращался из школы в приподнятом настроении, гадая, какой подарок мне приготовила мама. Дело в том, что отец разрешал ей делать мне подарки только на Рождество и на день рождения. И вот я вошел в дом. Отец сидел посреди комнаты, в руке у него был стакан с виски, в глазах – ненависть. Чертов лицемер! С кафедры в церкви он вещал о коварстве «зеленого змия», а дома напивался, и тогда становился хуже всех «змиев», вместе взятых. А на столе перед ним лежали мои карандаши и альбом. Всем своим видом отец спрашивал, где я их достал и как посмел его ослушаться. У меня в животе заныло; я молил Боженьку только об одном – как бы мне не обделаться.

Я сказал, что купил рисовальные принадлежности в «Гольдберг эмпориум» на деньги, которые заработал, убираясь в коровнике мистера Макдэниелса. Отец взбеленился. Ты, говорит, должен был пожертвовать эти деньги церкви Господа твоего Иисуса Христа, а не отдавать их этому ворюге, этому жиду Гольдбергу. Схватил мой альбом и давай его листать. Это, кричит, что еще за дьявольские картинки? Я объяснял, что это персонажи из мультиков, но отец не понимал, что такое мультики. Он видел только животных в человеческой одежде. Он видел коров, собак и поросят, которые танцевали или курили трубки. У животных женского пола имелись груди. И тут он долистал до Мисс Китти. На губах у отца выступила пена, из багрового он стал белым как полотно. Ты, кричит, намалевал кошку в одежде блудницы, да еще назвал ее Китти? Ты хоть понимаешь, чье имя дал своей кошке? Имя моей покойной матери, а твоей бабушки, святой женщины! Господь тебя за это покарает, Дини, поразит молнией, и ты умрешь на месте!

Покарал меня не Господь, а отец. Мне и раньше доводилось отведать его ремня, а тут он решил, что двадцати ударов недостаточно. За мой грех полагалось испытать более сильную боль, порепетировать, так сказать, перед геенной огненной. Отец подтащил меня к камину и заставил бросить в огонь все рисунки и карандаши. Я рыдал, я умолял, я размазывал по лицу кровь. «Вот что, грешник, – сказал отец, схватив мои руки и сунув их в огонь, – вот что ты будешь чувствовать, когда попадешь в ад».

Моя мать все это время дрожала от страха, цепляясь за косяк кухонной двери, но этой последней сцены она вынести не могла. Она бросилась в комнату и спасла из огня мои руки. Она умоляла отца не наказывать меня больше – ведь был мой день рождения, – но своими мольбами только распалила его праведный гнев. Отец поволок меня к чулану, открыл дверь, спустил меня с лестницы и крикнул вслед: «Мокрицы и мышиное дерьмо да будут тебе праздничным ужином!»

В чулане было темно, только в окошко под потолком пробивался свет. По полу прошелестела мокрица длиной добрых пять дюймов. Я попытался задавить ее, но она оказалась проворнее. В ужасе я оцепенел – мне представилось, что мокрица разозлилась и теперь приведет на мою погибель всех своих многочисленных сородичей. Сесть на пол я не посмел. Тут я вспомнил, что ни разу не видел мокриц на угле, и вскарабкался на самый верх угольной кучи, соблюдая все предосторожности, чтобы ее не развалить. Окно оккупировали пауки, однако дневного света, по моим подсчетам, должно было хватить еще примерно на час. Я взял кусок угля и стал рисовать на стене.