Он вдруг вспомнил, как Анютка затащила его в «Икру», куда она шлялась с этой своей сценаристкой, Ксюхой… Как, сидя у барной стойки, он оглянулся на разговор за плечом: две то ли поддатые, то ли закинутые чем-то девки, казалось, отблескивающие всеми частями тела и одежды, словно облитые с ног до головы мебельным лаком, липли к неопределенного возраста вьюношу с педерастическими манерами — продвинутому фотографу, как заподозрил Денис из подслушанного, — допытываясь у того, что он вкладывает в понятие «гламурная женщина»…
А ведь они тоже ссут, понял он сейчас, — вся эта лакированная, глянцевая, гламурная плесень. Вся эта продвинутая столичная слизь, клубные шалашовки, педерастические фотографы, рублево-успенские куры, карябающие романчики из нелегкой миллиардерской жизни, стрит-рейсеры из числа топ-менеджеров, экстремалы из числа молодых профессионалов, прожигатели и потребители, весь этот гной, которым до предела, до ежесекундной готовности рвануть набух гигантский десяти-с-каким-то-там-хреном-миллионный фурункул: даже эта безмозглая фауна, бесчувственная флора — все-таки чует. Чует под собой яму, бездну, прорву — оттого и трясется в конвульсиях на своих танцполах, и закидывается, и нюхает, и гоняет, и рискует, и трахает, и жрет, жрет, жрет с такой испуганной жадностью, с такой панической поспешностью: потому что ЗДЕСЬ каждая секунда может стать последней.
…Сидя перед монитором, на котором пока было только название даже не придуманной еще до конца байки — «ЦАРСТВО МЕРТВЫХ», — Денис думал (несколько неожиданно для себя — вообще он был не сторонник обобщений), что Москва со всеми своими клубами, кабаками и бутиками — это что-то вроде цветастой помпезной голограммы, сквозь которую, если вглядеться, проступает бесконечное, насколько хватает глаз, Перепечинское кладбище: голое заснеженное поле с рядами бесхозных безымянных могил.
Питер
Уже через полчаса шатания я задубел — мороз стоял прежний, ветрило тоже никуда не делся, да еще гвоздил густым твердым снегом. Даже погреться не зайдешь — по раннему времени не открылся пока ни один кабак. Я пригибал лицо, в которое лупила метель, и размышлял о карме: как правило, в такой ситуации я не мог никуда приткнуться по причине голяка, сейчас же бабла у меня немерено — а все одно, шляюсь по морозу…
Шоха этот долбаный… Как с ними, торчками, частенько бывает, подорвался затемно, сел на измену и сделался решительно нетолерантен. Народу в таком состоянии я навидался и знал, что сейчас с ним лучше не связываться, тем более жилплощадью я дорожил — так что поспешил срыть, прихватив ноутбук. В метро соваться понта не было — утренний час пик, вот я и бродил наугад продуваемыми навылет питерскими проспектами. Только-только рассвело, да и то вполсилы, снег несся горизонтально, насупленный пипл страшно торопился — один я как всегда не имел ни малейших идей, куда податься.
Наконец, свернув с Лиговского, я набрел на кругосветный кабак, в котором оказался единственным посетителем. Стилек здесь господствовал полузабытый — постперестроечный. Что хронологически неточно, но ассоциативно уместно дополнялось музоном — невообразимой советской попсой: кажется, по радио шла какая-то ностальгическая программа. Спустя некоторое время она сменилась тоже древней-предревней Патрисией Каас: «Мадемуазель че-то там блю», звуки нашего детства… В одиночестве, слушая все это, щурясь в окно на непрекращающуюся пургу, пережидая умеренное похмелье, я зевал, грелся глинтвейном и отдавался мутноватой прострации.
Глинтвейн — это, конечно, странный выбор для меня, но сугрев был необходим, а водяра почти гарантировала новый круг («сто грамм — не стоп-кран», как говаривал не помню кто); тогда как у меня имелись планы. И тут я вспомнил Минца — это же он меня приучил в свое время к горячему вину, которое сам пил даже в летнюю жару, странный человек. Писатель, чего вы хотите.
Впрочем, в те времена, когда мы с ним бухали, он был никаким еще не писателем, не лауреатом премий, не москвичом — а никому в столице не известным провинциальным нищим журналистом. В каковом качестве он и прибыл в Москву весной двухтысячного, что ли, — в командировку, брать интервью у другого писателя, тогда уже известного вполне и как раз становящегося знаменитым: Бэ Акунина (чей псевдоним был только-только раскрыт). Причем жил Минц, пропивая предназначенную на гостиницу часть командировочных, у третьего писателя, Дмитрия Быкова — тот как раз отсутствовал в городе и предоставил приятелю свою пустую двухкомнатку в хрущобе. Я тогда тоже отирался в Москве, причем меня уже успели отовсюду выпереть…
Кажется, у Влада были на ту командировку обширные рабочие планы — но осуществилось лишь одно интервью, и то потому только, что к Акунину в редакцию «Иностранной литературы» (где тот еще работал) он ломанулся сразу по прибытии. От нечего делать я набился к нему в компанию, представился тоже журналистом, Минцевым соавтором — сидел с умным видом, изображая трезвого, понимающе кивал и даже, кажется, задал пару глубоких литературоведческих вопросов. Получилась исключительно интеллигентная беседа трех филологов — после которой оба интервьюера направились прямиком в сторону Кремля, закупившись по дороге, как сейчас помню, батареей «Массандры», сели на парапете у гостиницы «Россия» (которую тогда еще не помышляли сносить)… — и через пару часов уже катились по крутому грязному откосу к набережной. Я, как чуть более соображающий, сам с трудом затормозив, удержал Влада от падения под колеса и даже ухитрился стопануть мотор, доставивший перемазанных грязью нас к Быкову на Мосфильмовскую — где мы беспробудно свинячили еще двое суток, гоняя ночами на полную громкость хозяйский мафон и громко подпевая композиции «Наутилуса Помпилиуса» «Отход на север»: «Иди, иди, я успею, я буду бараться с конем»…
Не исключено, что именно тот запой дал Минцу мощный жизненный стимул: он вскоре написал роман (жутко нонконформистский), получил за него премию «Национальный бестселлер», поехал на Франкфуртскую книжную ярмарку, где его бестселлер втюхали десятку иностранных издательств… Теперь Влад живет в Москве, книжек, правда, не пишет, зато работает завотделом в богатой сервильной газете и на звонки с левых номеров не отвечает — по крайней мере, я до него добомбиться не сумел…
Я зевнул в очередной раз, отодвинул пустой стакан — заметил, что рука слегка дрожит. Не с бодуна (бодун был совсем слабый). Я изо всех сил сжал край стола, глубоко вдохнул, выдохнул и взгромоздил на столешницу ноутбук. Открыл, врубил, тихо матернулся в адрес тач-пада, кликнул «Интернет-эксплорер». Зашел в искалку и набрал: «Чарльз Мэнсон Шэрон Тейт».
Москва
— Послушайте, — Ксения посмотрела в остатки капучино, словно именно к ним обращаясь, — все думают, что деньги украл Игорь. На том основании, что он пропал. А почему, например, не этот самый — как его?..
— Лотарев…
— Брал деньги он, найти его тоже не могут…
— Понимаете, это явно подставное лицо, — терпеливо сказал Знарок. — Иностранец, с фальшивой регистрацией…
Ксения встретилась с ним взглядом, отвела глаза. Она ощущала какую-то разнонаправленную неуверенность — и ничего не могла с собой поделать. Поскольку инициатором встречи был мент, Ксения для порядку покапризничала, два дня отказывая ему со ссылкой на занятость, и только под конец второго снизошла — причем заставила его тащиться сюда, в Киноцентр. «Я там буду», — сронила неприступным тоном, словно давая понять, что будет она там по своим высоким кинематографическим нуждам, а вовсе не с Андрюшкой собирается на новый фильм Бессона. И хотя предлагая стрелку в этом «Кино-кафе», она ничего специально в виду не имела, получилось, опять же, «в тему» — как бы встреча на «ее» территории: в окружении фоток актеров, под полочкой с советской киноклассикой на кассетах, недалеко от двери в подсобку с надписью «Павильон № 4. Тихо! Идет съемка!».