— Русел… Пульт найди, слуш… Переключи на че-нибудь другое. Не могу я это…
— Че, вампирит? — поинтересовался в своей манере тот, криво лыбясь.
Серега не ответил. Русел осторожно положил на подоконник рюкзак с компьютером своим и огляделся.
— …Если появляется что-то приличное, — неслось с экрана, — то всегда как штучный авторский продукт и почти всегда это нечто минималистическое. Но почему общий профессиональный уровень ни на йоту не вырос с радикальным изменением уровня востребованности кино — обоюдной востребованности: и со стороны производителя, и со стороны зрителя?..
Русел повернулся к ящику. Пульт был у него в руке, но перерубать канал он не спешил.
— Может, еще вырастет… — сказал какой-то мужик, другой гость студии.
— Не-а, — глумливо осклабилась девка. — Не вырастет. И знаешь, почему?
— И почему же?
— А потому что все сгнило! — отрубила она. — И продолжает гнить. Я имею в виду, естественно, не одно кино. Просто в нем все предельно наглядно: занятие это коллективное, с одной стороны все-таки творческое, с другой — требующее не только денег и инфраструктуры, но и профессионализма, школы, традиции. И вот это последнее — самое главное. И с ним-то у нас — главная проблема. Мы раньше думали — с деньгами. Но когда деньги появились, выяснилось, что — вовсе нет…
— Русел!
— Ща. Погоди.
Типа он понимает вообще, о чем они там трут…
— …Мы действительно страшно деградировали. В отношении любых признаков и примет цивилизации. И кино тут — лишь частный и третьестепенный, хотя и донельзя показательный случай. За последние двадцать лет, два десятка лет торжества энтропии на пространстве бывшей империи, ремесленные стандарты, допустим, наших киношников упали так же низко, как, скажем, уровень общественного сознания…
— Так ты в Пи-итере… — сказал вдруг Русел, глядя в телик.
— Чего? — не понял Серега.
Тот не ответил. И вот так на постоянке. Думай че хочешь…
— …Все сгнило, все. Государство, его институты — так вообще на корню. Совершенно синхронно с чувством гражданской ответственности населения в целом… Да, в нашем кино попадаются талантливые люди — как и вообще в стране есть не вполне равнодушные и безответственные: и не так, наверное, мало в абсолютных цифрах. Но они всегда — сами по себе. А общий, массовый уровень, тот, что отражает реальное положение дел — глубоко пещерный. Надо отдавать себе в этом отчет, ребята. Этого, конечно, не признают в Москве, потому что, надувшись самомнением местечковых нуворишей, полагают, что раз у нас недвижимость дороже, чем в Нью-Йорке, а на улицах до хрена «бентли», то тут теперь одна из главных мировых столиц… Точно так же, как с «отечественными блокбастерами»: бабок накинули и уверены, что Голливуд отдыхает… А в нищем спившемся Серопопозадерищенске этого не признают, потому что там комплекс неполноценности как всегда обращается в истерическую манию величия и вопли об особой русской духовности… Но признавай не признавай — реальность остается реальностью…
Ведущий передачи, хлопавший глазами в очевидном обалдении от такого полива, наконец, очнулся и попытался встрять, схохмить, сбить обличительный пафос — но девка не обратила на него ни малейшего внимания:
— …Когда мне говорят о благополучии, о стабильности, когда показывают, например, на строящиеся кинотеатры и на миддл-класс, у которого есть время и деньги в них ходить, — мне все равно хочется плакать. Потому что ни о чем эта стабильность еще не говорит, кроме высоких мировых цен на углеводороды. И никаких здоровых тенденций сама по себе не содержит. И от нефтяных этих халявных бабок нету никакой реальной пользы нигде… как, опять же, в кино. Бабла в страну навалило много, а экономические показатели все равно отстойные, не говоря про социальные. Зато тарифы взяток подскочили в разы! При Ельцине, говорят, стандартный откат составлял десять-пятнадцать процентов, сейчас — двадцать-тридцать. Эти деньги не экономику подхлестнули, а коррупцию! Стабильность должна, по идее, способствовать смягчению нравов и укреплению порядка — а у нас количество и наглость нацистов растет по экспоненте, синхронно с ментовским беспределом…
Тут всерьез рассвирепевший ведущий оборвал девку без всяких уже церемоний. Торопливо, краснея и потея, принялся напоминать, что это только частное мнение героини передачи (девка страшно оскалилась), которое не обязательно совпадает и отражает…
Но Серегу поразил Русел. Он стоял в шаге перед ящиком, таращась на эту Назарову как наглухо заглюченный и что-то бормоча — словно бы ей. «Че это с тобой… — разобрал Серега. — Как же это ты… Это ты зря… Так у тебя ни хрена не выйдет…» Зрелище было стремное и даже жутковатое: Серега вдруг окончательно понял, что этот Русел в натуре — полнейший псих.
— Ты че, знаешь ее? — спросил он, чтобы прервать его сумасшедшее бормотание.
Русел медленно-медленно повернулся — и Серегу, как бы мало его ни волновало сейчас происходящее во внешнем мире, не по-хорошему проняло. Выражение его рожи — опять подергивающейся. Прыгающая его улыбочка.
— А то, — каким-то издевательски-довольным, сытым тоном произнес псих.
— Кто она?
Русел ухмыльнулся еще шире и еще жутче, повернулся к экрану, где шел уже какой-то вставной сюжет, потом снова к Серому — и ухмылку его будто тряпкой стерли: рожа вмиг опять стала каменно-угрюмая. Только дергаться продолжала. Глядя на Серого и явно его не видя, Русел помедлил и тихо внятно сообщил:
— Покойница.
Питер, февраль
Как ни хреново ладилось у Знарока с питерскими ментами, Руслана Ник — ему таки пришлось им слить — все равно без них он ни черта тут не мог. Зато почти сразу выяснилось, что за нанесение тяжких телесных ищут какого-то Руслана Никонова.
Этот Никонов жил без регистрации в коммуналке на улице Достоевского у прописанного там нигде не работающего Сергея Шохина. Прожив две с половиной недели, три дня назад без причины (по словам потерпевшего), будучи в состоянии опьянения, напал с восьмикилограммовым полотером в руках на прописанного в той же коммуналке неработающего ранее судимого Валерия Харченко. В результате потерпевший с переломами ключицы, надколенника, расщепленной носовой перегородкой, сотрясением мозга и ушибами отправился в 32-ю больницу, а Никонов сделал ноги…
— Ну, просто знакомый… — Шохин, бледный мятый хмырь лет тридцати с узнаваемо расширенными зрачками, сидел сгорбившись, смотрел сонно-затравленно, — попросился пожить. Че мне, жалко, что ли…
— Откуда он?
— Я не знаю. Из Москвы вроде.
— Кто он вообще? Что ты о нем знаешь?
— Да… ничего, считай. Он про себя не рассказывал…
— Чем он тут занимается?