Генри откинулся в кресле и, к моему невероятному удивлению, рассмеялся:
— Молодец! Я так и думал, что ума тебе не занимать. Я чувствовал, что рано или поздно ты сам поймешь, что к чему, и говорил это всем остальным с самого начала.
Наш освещенный круг ограждала тяжелая бархатная завеса тьмы. Внезапно я испытал ощущение, в котором соединились клаустрофобия и страх высоты: стены были готовы обрушиться нам на голову, но вместе с тем отступили далеко-далеко, оставив нас обоих подвешенными в безграничном аспидном пространстве. Внутри шевельнулась тошнота; сглотнув, я сосредоточил взгляд на Генри:
— Кого вы убили?
Генри поморщился:
— В сущности, не важно. Можно сказать, это был несчастный случай.
— То есть вы не замышляли ничего такого?
— Ну что ты, нет, конечно, — удивился он.
— Как это произошло?
— Не знаю даже, с чего начать, — отпив виски, задумчиво произнес Генри. — Помнишь, минувшей осенью мы обсуждали с Джулианом то, что Платон называл мистериальной исступленностью? Иными словами, дионисийское неистовство — bakcheia.
— Ну да, помню, — нетерпеливо ответил я. Очень похоже на Генри — ни с того ни с сего отправиться в историко-философский экскурс.
— Так вот, мы решили попробовать это испытать.
— Что-что? — переспросил я, подумав, что неверно понял.
— Я говорю, мы решили устроить вакханалию.
— Да ладно тебе.
— Именно так.
— Ты шутишь.
— Нет.
— В жизни не слышал ничего более странного!
Генри пожал плечами:
— С какой стати вообще можно было это затеять?
— Мысль об этом не давала мне покоя.
— Почему?
— Ну, насколько я знаю, вакханалий не было две тысячи лет.
Он помедлил, но, поняв, что не убедил меня, продолжил:
— В конце концов, соблазн перестать быть собой, даже на краткий миг, очень велик. Сбросить оковы когнитивного восприятия, подняться над суетным и преходящим. Вакхическая исступленность дает и иные блага, трудно выразимые словами, — блага, на которые древние авторы лишь намекают и которые сам я постиг только post factum. [56]
— И что это за блага?
— Вакханалия называется мистерией не просто так. Можешь мне поверить, — недовольно бросил Генри. — Однако не будем недооценивать притягательность исходной идеи: утратить эго, утратить его без остатка и таким образом возродиться к жизни вечной, вне тюрьмы смертности и времени. Эта идея привлекала меня с самого начала, даже когда я ничего толком не знал и подходил к вакханалии как антрополог, а не как потенциальный адепт. Античные комментаторы описывают мистерии вкратце и с большой осторожностью. Приложив немало усилий, я смог собрать кое-какую информацию: во что нужно одеваться, что делать и говорить. Гораздо сложнее было понять, в чем же заключается само таинство — как войти в экстатическое состояние, что служит катализатором… — Голос его звучал мечтательно и чуть насмешливо. — В ночь нашей первой попытки мы просто напились в стельку и уснули — как были, в хитонах — в лесу рядом с домом Фрэнсиса.
— Вы нарядились в хитоны?
— Да, нарядились, — раздраженно ответил Генри. — Исключительно в интересах науки. Мы сделали их из простыней на чердаке. Не об этом речь. В первый раз ничего не произошло, если не считать того, что потом нас мучило похмелье и все мышцы болели после ночи, проведенной на голой земле. В следующий раз мы выпили меньше, но результат остался прежним. Мы сидели за полночь на холме и распевали греческие гимны — посвящение в студенческое братство, да и только, — и вдруг Банни захохотал так, что упал навзничь и кеглей скатился вниз.
Стало ясно, что одного вина недостаточно. Бог ты мой… Что только мы не перепробовали — наркотики, молитвы, даже яд в небольших дозах. Мне становится дурно при одном воспоминании. Мы жгли болиголов и вдыхали дым. Я знал, что пифия жевала листья лавра, но и это нам не помогло. Может быть, ты помнишь, что как-то раз обнаружил наш отвар на плите, у Фрэнсиса на кухне?
Я не верил своим ушам.
— Почему я ничего об этом не знал?
— Ну что ты, по-моему, совершенно ясно почему, — сказал Генри, потянувшись за сигаретами.
— Что ты имеешь в виду?
— Разумеется, мы просто не могли тебе рассказать. Мы едва тебя знали. Ты бы решил, что мы сошли с ума.
Так вот, в какой-то момент нам показалось, что все средства исчерпаны. Полагаю, отчасти меня вели в заблуждение описания пифийских пророчеств — pneuma enthusiastikon, [57] ядовитые испарения и так далее. Эти процессы документированы довольно отрывочно, но все же лучше, чем вакхические методы, и некоторое время я думал, что то и другое должно быть как-то связано. Только после долгого периода проб и ошибок стало очевидно, что это не так и что не хватает нам, скорее всего, чего-то очень простого. Так оно и оказалось.
— И что же это было?
— Буквально следующее. Чтобы принять бога, в этом или любом другом таинстве, нужно находиться в состоянии эвфемии, культовой чистоты. Оно лежит в самом сердце вакхической мистерии. Даже Платон говорит об этом. Прежде чем божественное сможет вступить в свои права, смертное тело — наша бренная оболочка, прах земной — должно очиститься.
— Каким образом?
— Посредством символических актов, вполне универсальных во всем греческом мире, — лить воду на голову, совершать омовения, поститься… У Банни с постом были проблемы, да и с омовениями, осмелюсь заметить, тоже, но все остальные тщательно следовали подготовительным процедурам. И все же, чем больше мы старались, тем менее осмысленным все это казалось, пока в один прекрасный день меня не осенила очевиднейшая мысль, а именно что любой религиозный ритуал — не более чем условность, если практикующий не видит скрытый за ним глубокий смысл.
Знаешь, что Джулиан говорит о «Божественной комедии»? — спросил он после паузы.
— Нет, Генри, не знаю.
— Что она недоступна для нехристианина. Что если человек хочет не только прочитать, но и понять Данте, он должен стать христианином хотя бы на несколько часов. С вакханалией было то же самое. Нужно было принять ее законы. Любопытствующий наблюдатель и даже ученый никогда не смогут ее постичь. Впрочем, мне кажется, поначалу было и невозможно подходить к ней иначе — ведь мы видели лишь разрозненные фрагменты, к тому же сквозь пелену веков. Скрыта была жизненная сила таинства: красота, ужас, жертвенность.
Сделав последнюю затяжку, он потушил сигарету.
— Мы просто-напросто не верили. А вера была абсолютно необходимым условием. Вера и готовность всецело подчиниться воле божества.