— Одеон, мы так рады, что вы зашли к нам. Пожалуйста, проходите в гостиную.
— Нет, благодарю покорно. Не хочу я вам мешать, мэм.
— Не говорите глупости! Мы очень рады вам!
Хилли посмотрел на Харриет. Ее лицо выражало какую-то доселе неизвестную ему эмоцию, что-то среднее между отвращением и смущением, и выглядело это так неприятно, что Хилли сказал резко:
— Ммм, пожалуй мне пора домой…
Харриет ему не ответила, он развернул плечи, выпятил грудь, сунул руки глубоко в карманы шортов и пошел прочь, нарочно волоча по земле ноги, чтобы казаться более крутым.
Харриет гневно смотрела в землю. Она слышала, что на крыльце речь шла о завещании Либби.
— Где оно? — спрашивала Одеон.
— Не волнуйтесь, мы очень скоро с этим разберемся, — говорила Эдди, беря Одеон под руку и пытаясь увести ее в дом. — В понедельник мы с юристом, мистером Вентвортом, пойдем в банк и…
— Не надо мне никаких юристов, — говорила Одеон жестко и холодно. — Миз Либби мне обещала. Говорила мне так: ежели что со мной случится, так пойди и посмотри в моем кедровом сундучке. Там для тебя приготовлен конверт. Ты пойди и никого не спрашивай об этом.
— Одеон, мы пока не трогали ее вещи. В понедельник…
— Господь знает, что было, и я знаю, что было. Я-то знаю, что мне миз Либби обещала…
— Одеон, я не хочу это сейчас обсуждать. Вы получите то, что вам причитается по закону…
— Не надо мне ваших законов. Мне только надо то, что мне положено..
Харриет уставилась на полураздавленную створку мидии, которая валялась около садовой урны, украшающей небольшой садик Эдди, рядом с кустом чайных роз. Еще до рождения Харриет вся семья каждый год ездила отдыхать на Залив, после смерти Робина они туда не возвращались ни разу. Стеклянные банки, заполненные маленькими серыми ракушками, печально пылились у тетушек на полках. «Знаешь, — сказала ей как-то Либби, — они ведь морские создания, их магия на суше теряется». Она налила полную раковину воды и высыпала туда бесцветные створки. Харриет, стоя на скамеечке, чтобы достать подбородком до края (ей было года три, какой огромной и белоснежной казалась ей обычная кафельная раковина), в изумлении наблюдала за волшебным превращением: пыльно-серые, невзрачные половинки под действием воды расцвели всеми цветами радуги: от розового до перламутрово-зеленого, фиолетового, серебряного, черного! «Понюхай их, — сказала Либби, — так пахнет океан». И Харриет низко нагнулась к раковине и вдохнула резковатый запах океана, которого она никогда не видела, того океана, что так прекрасно описал Джим в «Острове сокровищ», — седой прибой, резкий крик чаек и белые паруса «Эспаньолы», трепещущие на ветру.
Говорят, что смерть — это счастливый берег. И действительно, на старых фотографиях Либби и Робин выглядели очень счастливыми, как мечта, как сон, где все собрались вместе — теперь уже навсегда.
Однако в действительности Харриет видела совсем другое — горестные крики Одеон, безликую массу любопытных гостей на крыльце, грязь и вытоптанную траву под ногами, треснувшую кирпичную кладку на садовой стене… В тот момент это казалось ей самым главным в жизни, и отчасти так оно и было.
Время рассыпалось. Харриет перестала понимать, чем его можно измерить. Раньше планета по имени Ида совершала свой круговой ход по небосклону их дома, отмечая дни и месяцы размеренно, как метроном, и точно, как часы (в понедельник стирка, во вторник штопка, летом — бутерброды, зимой — суп). Все было понятно, привычно, надежно, дни переходили в недели, недели в месяцы. По вторникам Ида расставляла гладильную доску и гладила постиранное в понедельник белье, по четвергам выбивала на дворе ковры, а потом развешивала их на проветривание, так что красный персидский ковер, висящий на перилах крыльца, сигнализировал Харриет: «сегодня четверг!» Знойный четверг летом, дождливый октябрьский четверг, далекий темный четверг предстоящей зимы. Когда Харриет в первом классе болела ангиной, только привычные звуки Идиной деятельности (шипение утюга, равномерные удары выбивалки по ковру) сообщали ей о смене дней. Дни кончались в пять вечера, когда Ида меняла один передник на другой, и начинались утром со скрипа парадной двери и Идиных шагов в прихожей. Ида! Приглушенное гудение пылесоса, хлопанье дверец кухонного шкафчика, быстрый взгляд, когда Харриет пробегала мимо нее на улицу, и высокий ведьминский смех. Шутки и укоры, ложки сахара, тонущие в высоких бокалах ледяного чая, диковатые старинные песни, доносившиеся из кухни («мой милый, не скучаешь ли по маме иногда?»), и затейливые птичьи крики, раздававшиеся со двора, пока белые простыни, блузки и футболки рвались с веревки в небо. Ах, Ида…
Теперь все исчезло, без Иды время превратилось в аморфное, пустоглазое чудовище, в шипящую, затаившуюся во тьме пустоту. Невозможно было понять, где день, где ночь, пропали ориентиры, ни завтрака, ни ужина, ни правил, ни законов, ни традиций — все сметено одним материнским капризом.
Вместе с Идой исчезли многие приятные, удобные и чрезвычайно важные мелочи — например, ощущение чистоты и свежести простыней, их лавандовый запах. Только Ида могла постелить постель так, чтобы Харриет удобно было на ней спать. Ни в лагере, ни даже у Эдди она не могла толком выспаться — все время ворочалась, не понимая, почему сон к ней не идет. И сейчас, глядя на застланную Идой кровать в своей спальне, Харриет осторожно отодвигала край покрывала и вдыхала последний оставшийся от Иды аромат чистого белья. Она из принципа не спала теперь под одеялом, чтобы не нарушить идеальную гладкость простыни. Приходилось спать поверх покрывала, ночью комары кусали ей ноги, звенели в уши, частенько ей до смерти хотелось забраться в свою уютную постельку и уткнуться головой в мягкую подушку, но она знала, что тогда Идина магия исчезнет навсегда. Иногда ей снились странные, мучительные сны, в которых отвратительный скрипучий голос спрашивал ее из-под кровати: «Ты что-нибудь оставила мне, мисси? Что ты мне оставила, мисси?» По утрам она просыпалась поздно, совершенно разбитая, выходила на кухню с красным узором от покрывала на щеке, но какая разница? Все равно некому было встретить ее там, некому было спросить, почему у нее такой унылый вид. Некому было бодро воскликнуть: «Доброе утро, детка!», некому было заварить ей кофе, засыпать хлопья в тарелку. Дом погрузился в тишину, не нарушаемую ни днем, ни ночью.
К тишине собственного дома добавлялась тишина и пустота дома Либби, стоящего на соседней улице. Еще одна потеря, о которой Харриет могла горевать часами. Как хорошо она знала тот дом, сиреневые рамы на окнах, полосы света в уютной гостиной. На память ей приходили картинки из прошлого: поздняя осень, дождь стучит в стекло, маленькая Харриет капризничает за кухонным столом: «Ненавижу школу! Никогда больше не пойду туда!» А хрупкая Либби сидит в кресле напротив, хмурит белые бровки и участливо расспрашивает «свою милую деточку» о ее горестях. Харриет всегда становилось легче после разговоров с ней. В детстве Харриет частенько оставалась у нее ночевать: она лежала на высоких подушках, глядя, как Либби семенит по комнатам, мелко ступая маленькими ножками, тихо светясь в полумраке, словно белый лохматый пион на тонкой ножке. Иногда Либби напевала песенки: