Преуспевавший в свое время театр «Изящное искусство Ишервуда» занимал часть хорошего торгового места на стильной Нью-Бонд-стрит в районе Мейфер. Затем наступила эпоха возрождения торговых домов в Лондоне, и Нью-Бонд-стрит – или Нью-Бондштрассе, как она была известна среди профессионалов, – заполонили такие фирмы, как «Тиффани», и «Гуччи», и «Версаче», и «Микимото». Джулиан Ишервуд и другие торговцы, специализировавшиеся на произведениях старых мастеров музейного уровня качества, были вытеснены в район Сент-Джеймс, образовав диаспору Бонд-стрит, как любил называть их Ишервуд. Со временем он осел в покосившемся викторианском складе в тихом внутреннем дворе, известном под именем Мейсонс-Ярд, рядом с лондонской конторой маленькой греческой судоходной компании и пабом, обслуживавшим хорошеньких конторских девушек, ездивших на мотоциклах.
Среди рожденных от кровосмешения глумливых обитателей района Сент-Джеймс «Изящное искусство Ишервуда» считалось довольно неплохим театром. В «Изящном искусстве Ишервуда» можно было найти драму и напряженность, комедию и трагедию, умопомрачительные вершины и, казалось, бездонные низины. Это в значительной мере объяснялось индивидуальностью владельца. Он был наделен почти роковым для торговца искусством недостатком: он любил обладать произведениями искусства больше, чем продавать их. Всякий раз, как картина покидала стену изысканной экспозиции Ишервуда, он впадал в ярость и в панику. В результате у него на руках оказалось апокалиптическое количество того, что в его профессии дружелюбно называют «мертвым грузом» – полотна, за которые ни один покупатель не даст той цены, что они стоят. Непродаваемые полотна. Дохлые, как любили говорить на Дьюк-стрит. Ссохшиеся. Если бы Ишервуда попросили объяснить это, казалось, необъяснимое отсутствие деловой хватки, он, возможно, сослался бы на своего отца, хотя дал себе слово никогда – «И я это серьезно: никогда, милок» – не говорить об отце.
Сейчас он был на коне. Выплыл. Имел средства. А именно: миллион фунтов уютно лежал на его счету в Барклейз-банке благодаря венецианскому художнику по имени Франческо Вечеллио и мрачному на вид художнику-реставратору, пробиравшемуся сейчас по мокрым кирпичам, которыми был выложен Мейсонс-Ярд.
Ишервуд натянул макинтош. Его общественное положение и преданность английскому гардеробу скрывали тот факт, что он – по крайней мере формально – вовсе не был англичанином. Да, он был англичанином по подданству и паспорту, но немцем по крови, французом по воспитанию и евреем по вере. Лишь немногие знали, что его фамилия была фонетическим извращением оригинала. Еще меньше людей знали, что на протяжении многих лет он оказывал услуги некоему джентльмену с головой-яйцом из одной тайной организации, базирующейся в Тель-Авиве. Джентльмен именовал себя Рудольфом Хеллером, когда приходил к Ишервуду. Это было заимствованное имя, как были заимствованы синий костюм и манеры джентльмена. Его настоящее имя было Ари Шамрон.
– Человеку приходится делать в жизни выбор, верно? – сказал Шамрон, когда вербовал Ишервуда. – Человек не предает приютившую его страну, свой колледж или свой полк, позаботится о сохранности своей плоти и крови, своего племени, чтобы еще один сумасшедший австрияк или багдадский палач не попытался снова сдать нас на мыло, а, Джулиан?
– Правильно, правильно, герр Хеллер.
– Мы не будем платить вам ни фунта. Ваше имя никогда не появится в наших архивах. Просто время от времени вы будете оказывать мне услуги. Очень специфические услуги для особого агента.
– Супер. Отлично. Где я должен расписаться? А какого рода услуги? Ничего сомнительного, насколько я понимаю?
– Скажем, мне надо послать его в Прагу. Или в Осло. Или – не дай Бог – в Берлин. Я попрошу вас подыскать ему там законную работу. Реставрацию. Атрибуцию. Консультации. Что-то такое, что соответствовало бы количеству времени, которое он там пробудет.
– Нет проблем, герр Хеллер. Кстати, у этого вашего агента есть имя?
У агента было много имен, думал сейчас Ишервуд, глядя на мужчину, шедшего по двору. Его настоящее имя было Габриель Аллон, и характер его работы на Шамрона проявлялся в том, как осторожно он сейчас себя вел. Как он оглянулся через плечо, когда скользнул в проход с Дьюк-стрит. Как, несмотря на непрекращающийся дождь, не единожды, а дважды обошел старый двор, прежде чем подойти к плотно запертой двери в галерею и позвонить в ишервудский звонок. «Бедняга Габриель. Один из трех или четырех лучших в мире людей, который занимается тем же, что и он сам, а ходить по прямой не может». А собственно, почему? После того, что случилось с его женой и ребенком в Вене… да ни один не останется прежним после такого.
Он оказался среднего роста и, казалось, не шагал, а летел через Дьюк-стрит к «Ресторану Грина», где Ишервуд заказал столик для ленча. Они сели, и глаза Габриеля, словно лучи прожектора, обежали зал. Они были у него миндалевидные, неестественно зеленые и бегающие. Скулы были широкие и квадратные, губы темные, а острый нос, казалось, был вырезан из дерева. «Лицо без возраста», – подумал Ишервуд. Такое лицо могло быть на обложке глянцевого мужского журнала или на портрете мрачного типажа Рембрандта. Такое лицо могло указывать на самое разное происхождение. Это была великолепная находка для такой профессии.
Ишервуд заказал фаршированную рыбу-соль и «Сансерр», Габриель – черный чай и плошку консоме. Он напомнил Ишервуду правоверного затворника, который существует на испорченном сыре фета и хлебе, похожем на цемент, – только Габриель жил не в монастыре, а в симпатичном коттедже в Корнуолле, на затерянном в лесу приливном ручье. Ишервуд никогда не видел, чтобы он хорошо поел, никогда не видел, чтобы он улыбнулся или залюбовался красивыми бедрами. Он никогда не жаждал обладать чем-то материальным. У него было всего две игрушки: старая легковушка «МЖ» и деревянный двухмачтовый парусник, которые он сам привел в порядок. Он слушал оперы на жутком маленьком портативном плейере, выпачканном краской и лаком. Деньги он тратил только на свои материалы. В его маленькой корнуоллской студии было больше техники, чем в хранилище галереи «Тейт».
Как мало изменился Габриель за двадцать пять лет, что прошли с тех пор, когда они впервые встретились. Немного больше морщинок вокруг настороженно-внимательных глаз, несколько фунтов прибавилось к худощавой фигуре. В тот день он был немногим старше мальчика, тихим как церковная мышь. Даже тогда в волосах у него была седина – мета мальчика, занимающегося мужской работой.
«Джулиан Ишервуд, познакомьтесь с Габриелем, – сказал тогда Шамрон. – Уверяю вас, Габриель – человек огромного таланта».
Талант у него был действительно огромный, но в жизни молодого человека были пробелы – например, три года между окончанием престижной Бетсальельской школы искусств в Иерусалиме и обучением в Венеции у мастера-реставратора Умберто Конти. «Габриель много путешествовал по Европе», – только и сказал Шамрон. Больше вопрос о приключениях Габриеля в Европе не поднимался. Джулиан Ишервуд не рассказывал о том, что произошло с его отцом, а Габриель не говорил о том, чем он занимался для Ари Шамрона, иначе – Рудольфа Хеллера, приблизительно с 1972 по 1975 год. Про себя Ишервуд называл эти годы потерянными.