— Может, у гипсового трубача соберутся одноклассники? — неуверенно предложил Кокотов.
— Одноклассники? В этом что-то есть! Через сколько лет они соберутся?
— Через двадцать пять, тридцать…
— Хорошо. Они встречаются. И что?
— Ничего… Кто-то разбогател, кто-то наоборот. Девочка, из-за которой все сходили с ума, состарилась, стала инвалидом.
— Стоп! Зачем нам бабка-инвалид? Вы будете смотреть такое кино? И я не буду. Хотя, знаете, фильм про медбрата, выносившего «утку» из-под парализованной старухи и влюбившегося в нее до помрачения, лет пять назад взял серебро в Венеции. Сцена их первой брачной ночи буквально потрясла зажравшуюся Европу! Но это, коллега, не наш путь! Нам нужна зрелая женщина в цвету! Знаете, как они вспыхивают, прежде чем облететь? О-о, я-то знаю! В них появляется что-то такое, от чего можно сойти с ума…
— Можно, — кивнул автор «Сумерек экстаза».
— Как мы ее назовем?
— Кого?
— Героиню, в которую влюблялись одноклассники.
— Таисия?
— Слушайте, вы еще какие-нибудь женские имена знаете? Давайте уж тогда сразу — Наталья Павловна Лапузина.
— А если Катя?
— Нет, не Катя, а Юлия… Юлия… — повторил Жарынин, точно пробуя имя на вкус. — Решено — Юлия. Она у нас кто?
— Может, в банке служит?
— Нет! Ни за что! У меня были две банкирши. Ничего хорошего. Даже в постели они напоминают машинки для счета купюр. Тр-р-р…
— Тогда — учительница?
— Учительница? Отлично! Не всё же снимать кино про б…й и бандитов! А фильм наш начнется с того, что детям задали сочинение: «Что такое счастье?» Юлия написала тему на доске и смотрит, смотрит, красивая и печальная, в дождливое окно…
— Сейчас такие сочинения не пишут! — вздохнул Кокотов.
— И очень хорошо! Юля у нас необычная учительница, педагог-экспериментатор. И вот дети сочиняют счастье, а она смотрит в дождь! Ах, как я это сниму, как сниму! Я дам ее лицо сквозь струйки воды, размытое, словно плачущее. Лицо умной, тонкой, красивой неудачницы. К тому же она мать-одиночка.
— Это обязательно?
— Разумеется, мой недогадливый друг! В красивой матери-одиночке всегда есть некая тайна. Сразу возникает масса вопросов. Кто отец? Почему он бросил такую женщину? Нет, это невозможно! Значит, бросила она! За что?
— И кто же отец?
— Вы меня об этом спрашиваете?
— Может, одноклассник? — смутившись, предположил писодей.
Он вообразил, как молоденькая Валюшкина, с которой после поцелуев в школьном саду закрутился бешеный роман, говорит ему: «Вот. Наш. Ребенок. Возьми! Не бойся! Он легкий…»
— Лучше однокурсник. Как его зовут?
— Георгий?
— Нет. Максим.
— А почему они все-таки расстались? — озаботился Андрей Львович.
— Мало ли почему? Я вот однажды расстался с женщиной из-за одного неправильного слова!
— Какого?
— Если я вам назову слово, не рассказав историю, вы ничего не поймете.
— Расскажите!
— Кто из нас писатель? Почему я вам все время что-нибудь рассказываю?
— Ну и не рассказывайте.
— Ладно уж, слушайте! В восемьдесят шестом году я впервые попал на Запад, в Англию. Мы полетели на международный фестиваль молодого кино «Вересковый мед»…
— Опять на кинофестиваль? — ревниво переспросил Кокотов.
— Представьте себе — опять! И не завидуйте! Как сказал Сен-Жон Перс, зависть — геморрой сердца. В самолете мы, конечно, выпили виски и начали, как водится, спорить о мировом кино: Тарковский, Лелюш, Феллини, Куросава… Среди нас был паренек, выпускник ВГИКа, потомственный киновед: его дедушка на страницах «Правды», рецензируя «Потемкина», требовал отправить Эйзенштейна на Колыму. Юноша весь рейс слушал наши прения с молчаливым благоговеньем, боясь раскрыть рот, словно смертный подавальщик амброзии на пиру заспоривших богов. Но вот самолет приземлился в Хитровке, равняющейся четырем нашим Шереметьевкам, и мы ступили на Великий Остров, мгновенно из речистых небожителей превратившись в косноязычных, «хауаюкающих» дебилов. И только один из нас, тонкодумов и краснобаев, композитор, написавший музыку к фильму «Молодой Энгельс», кое-как объяснялся строчками из битловских песенок. Преподавание иностранных языков в Советском Союзе было поставлено хрен знает как, потому он так долго и продержался. Зато наш потомственный киновед расцвел и вдруг затараторил на свободном английском. Не в пример нам, пробивавшимся к вершинам искусства из народной толщи, он окончил спецшколу, да еще занимался языком с природной британкой, которая работала связной у Кима Филби, а после провала великого шпиона была ввезена в СССР в мешке с дипломатической почтой. Я, кстати, давно заметил: чем проще мыслит человек, чем хуже говорит по-русски, тем легче даются ему языки…
— Я тоже! — обрадовался Кокотов, вспомнив Веронику, сбегавшую на годичные курсы и затрещавшую по-английски как сорока.
— А полиглоты — так и просто глупы! — углубил свою гипотезу режиссер. — И это понятно: в голове у них столько иностранных слов, что для мыслей просто не остается места.
— Да, я замечал… — согласился писодей, подумав о Мрееве, болтавшем, вопреки нетрезвому образу жизни, на трех языках.
— Как приятно, коллега, когда мы друг друга понимаем! — улыбнулся Жарынин. — И я поклялся: если вернусь, обязательно всерьез займусь английским.
— Почему «если»? Вы хотели остаться?
— Конечно! Как все, я мечтал выбрать свободу.
— Почему же не выбрали?
— Верите ли, я даже отправился просить политического убежища, но меня обогнал композитор. Он так торопился, на лице его была такая решимость, что я невольно замедлил шаг… Что есть, подумалось мне, свобода? В сущности, как сказал Сен-Жон Перс, всего лишь приемлемая степень принуждения. Не более. И ради того чтобы одну степень принуждения, домашнюю, привычную, поменять на другую, еще неведомую, чуждую, я оставлю родную страну? Брошу верную жену, любимых подруг и, наконец, животворный русский бардак, питающий соками наше великое искусство?! Нет! Как я буду жить среди этих странных англичан, которые говорят так, точно у них отнялась нижняя челюсть? А как любить британских женщин, похожих на переодетых полицейских?! Нет! Никогда!
— А что же композитор?
— Добежал — и ему дали убежище. Вы думаете, он теперь пишет музыку к голливудским фильмам? Ошибаетесь, коллега, он три раза в неделю ходит в ресторанчик «Борщ и слезы», чтобы играть на пианино попурри из советских шлягеров, и счастлив, если кто-то бросит ему в кепку фунт или два. Иногда приглашают на Би-би-си, чтобы он рассказал, как в КГБ его зверски пытали, заставляя писать саундтреки к идеологическим киноподелкам, и он, чтобы продлили вид на жительство, врет, будто на Лубянке ему грозили наганом и пугали Магаданом. На самом же деле, чтобы музыкально прильнуть к «Молодому Энгельсу», он изменил близкому человеку, став наложником заместителя председателя Госкино, мерзкого отроколюбивого старикашки! И это вы, сэр, называете свободой? В общем, вернувшись в Отечество, я поспрашивал знакомых, и мне нашли учительницу английского языка — вдову тридцати пяти лет… Ого! Мы приехали. Потом дорасскажу…