— А Оксана? — спросил я нетерпеливо. Я еще раньше слышал щелчок в диктофоне и знал, что пленка там кончилась, но не стал перезаряжать кассету, чтобы не прерывать старика. А сейчас я уже мог вставить свое слово и повторил: — Что с ней? Она жива?
— Вот теперь я проверю, какой ты сценарист, — усмехнулся Яков. — Ну? Так шо стало с Оксаной? Как ты думаешь?
— Она… Она ушла в монастырь? — предположил я.
— А ты у кого учился во ВГИКе?
— У Маневича…
— Это который при Довженко был главным редактором «Мосфильма»?
— Нет, это он взял на «Мосфильм» Довженко, когда того уволили с Киевской киностудии. А потом они вдвоем вели во ВГИКе сценарную мастерскую.
— Вот это по тебе и видно. Довженко был советским романтиком. В его фильме Оксана ушла бы в монастырь.
— А в жизни? Она родила от американца?
— О! Теперь ты реалист. В жизни она родила от Кришнера сына и стала моей женой.
— Что-о?! — Я даже привстал со скамейки.
Старик усмехнулся:
— Сядь! Я могу тебя с ней познакомить, мы живем на 12-й Брайтон-стрит. А Сема Школьников живет у Вильнюсе, ты можешь ему позвонить, у меня есть его телефон.
— А-а-а?.. — протянул я, соображая, сколько лет сыну Кришнера, если сейчас 1980-й, а он, наверное, родился в 1946-м.
— Роме сейчас тридцать четыре, — сказал старик. — Он закончил музыкальную десятилетку, потом Ульяновское летное училище, потом попал в аварию, а сейчас в Израиле летчиком на сельском самолете в кибуце. Поливает с самолета клубнику и помидоры. Но дело не в этом. Четыре года назад мы прилетели в Америку, и я повез его и Оксану на Арлингтонское кладбище под Вашингтоном. Там среди могил американских героев войны мы нашли могилу Ричарда Кришнера. Оксана, конечно, плакала, а я сказал Роме, что это его отец. И тут — представь себе — он открыл свой рюкзак, достал трубу Schagerl и стал играть «Мы летим, ковыляя во мгле». Оказывается, он уже давно знал про Ричарда. И вдруг — хочешь верь, хочешь нет — мне показалось, что я слышу, как где-то рядом заиграли немецкий альт-саксофон, чешская флейта, румынская скрипка Штроха, французский кларнет и аккордеон «Хорх». Это с разных концов кладбища ко мне шел весь Flying Jazz Band. Ровесники твоих дядек, они все погибли двадцатилетними в ноябре сорок четвертого…
Сильная история, правда?
Яков Майор ушел, а я все сидел и видел, как мой папа ставит на патефон заезженную пластинку Утесова, как скрипит иголка и как из-под нее возникают голоса Эдит и Леонида Иосифовича:
Мы летим, ковыляя во мгле,
Мы ползем на последнем крыле.
Бак пробит, хвост горит и машина летит
На честном слове и на одном крыле…
И в памяти возникала Полтава, куда в сорок пятом году мой отец был командирован на работу, а в сорок седьмом мы приехали к нему — мама, я и моя пятилетняя сестра Белла. Отец сманил нас из Баку, где после сибирской эвакуации мы жили у дедушки, — папа пообещал нам отдельное жилье, вот мы и прикатили. Но никакого отдельного жилья там не оказалось, а «неотдельное» было четвертушкой подвальной комнаты в руинах на той самой Октябрьской улице, о которой рассказывал Яков Майор. Это была центральная улица города, и немцы, уходя, действительно взорвали на ней всё, там была целая улица кирпичных завалов — три километра руин от Белой беседки до Корпусного сада. К сорок седьмому году в этих руинах раскопали несколько уцелевших бомбоубежищ. В каждом из них комнаты были поделены на четвертушки бельевыми веревками с простынями, и в одной из таких четвертушек мы прожили первые несколько месяцев бок о бок, через простыни, с тремя другими семьями, пока отец не купил четвертушку хаты-мазанки на улице Чапаева, 20.
Так что я хорошо помнил город, о котором говорил старик Майор, я сам, девятилетний, играл с пацанами среди завалов битого кирпича на Октябрьской улице, находил там патроны и втайне от мамы взрывал их с друзьями в кострах, которые мы разводили среди руин. А потом в Корпусном саду уже другие полтавские пацаны открыли мне, кто я на самом деле и в чем моя вина перед мировой историей. Как-то, когда я шел из школы домой, повторяя на ходу замечательные вирши Кобзаря: «Дывлюсь я на нэбо тай думку гадаю, чому я нэ сокiл», пятеро хлопцiв набросились на меня, повалили на землю и, избивая ногами, требовали: «Жри землю, жиденок! Вы нашего Христа распяли! Жри землю, жид порхатый!»
А в феврале 1953-го, когда отважная Лидия Тимашук получила орден Ленина за разоблачение врачей-евреев, покушавшихся на жизнь вождя всех времен и народов, в Полтаве, на том самом Подоле, о котором так красиво говорил старик Майор, начались еврейские погромы. Когда стало известно, что там убили еврейскую девочку, все евреи города (в том числе и мы на улице Чапаева) стали баррикадировать двери и окна своих квартир и хат. Трое суток папа не ходил на работу, а я и Белла — в школу. Радио с утра до ночи сообщало про американских шпионов-убийц в белых халатах, которые признались в заговоре с целью ликвидации членов советского правительства. В полтавском железнодорожном депо формировались эшелоны из товарных вагонов. Спасая евреев от народного гнева, в этих вагонах нас должны были отправить в Сибирь.
Много позже, когда я работал в «Литгазете» с Залманом Румером, отсидевшим на Колыме «от звонка до звонка» — с 1939-го по 1954-й, я узнал, что на Колыме для нас уже были построены бараки со стенами в одну щелевую доску и без всякого отопления. Но четвертого апреля радио вдруг сообщило об аресте Лидии Тимашук, «по навету которой и с применением недопустимых методов следствия были обвинены совершенно невинные люди». Мы отодвинули от дверей и окон шкаф, комод и буфет, открыли оконные ставни и вышли из хаты.
Был солнечный зимний день, ослепительные снежные сугробы высились вровень с окнами. Папа пошел провожать в школу меня, а мама — Беллу. Когда мы вышли на Чапаева, то через дорогу увидели соседей Брофманов, которые ножом скребли крыльцо своего дома. Мы, любопытствуя, подошли поближе. На крыльце темной коричневой краской было написано крупными буквами: «ЖИДЫ! МЫ ВАШЕЙ КРОВЬЮ КРЫШИ МАЗАТЬ БУДЕМ!».
А потом из той же Полтавы и на полу одного из тех же товарных вагонов для скота я уезжал в советскую армию.
Так что я хорошо помнил город, в котором случилась такая красивая американо-русско-украинская лавстори и в которой впервые в СССР прозвучали слова:
What a show, what a fight, boys
We really hit our target for tonight
How we sing as we limp through the air
Look below, there’s our field over there
With just one motor gone
We can still carry on
Comin’ in on a wing and a prayer