– Это трудно очень, я ж все понимаю. – Стас замолчал, посмотрел на нее внимательно, сузив глаза: – Может, ты так?.. В горячке? Для красного словца – все, мол, для тебя сделаю, а теперь того… не хочешь… так ты только скажи, я все пойму, я сам на нары пойду, хоть на пять лет, хоть на десять, чтоб у тебя с детьми все в порядке было!
Нет! Этого она не допустит. Все, что угодно, – лишь бы защитить, лишь бы не дать в обиду – Стаса, детей…
– Нет. Я не в горячке… Мне страшно, Стас! Очень. А Григорий Матвеевич как?.. А знакомые наши?.. Они все будут знать, что я… в тюрьме? Что меня… посадили?
Сказала и тут же о своих словах пожалела. Нельзя, чтобы Стас чувствовал себя виноватым. А то он, дурачок, решит играть в благородство, мол, я тебя в это втравил, мне и отвечать. Начнет каяться: зачем, мол, собственное дело затеял, работал бы на заводе – и не было бы сейчас никаких проблем.
Но ведь Стас так любит эти свои машины, что жить без них не может, так гордится своей мастерской… Без нее, мастерской этой, он был бы совсем другим, и жизнь у них была бы другой. Нет, все правильно. Без мужа Ольга пропадет, и Мишка, и Машка… Если Стаса посадят – жизнь рухнет. А Ольга… Ничего с ней не сделается. Много не дадут, а там – амнистия, Стас сам сказал.
Потом они лежали, обнявшись, и Стас укачивал Ольгу, как маленькую, и шептал в ухо:
– Вот кончится все, и… отдыхать поедем. На море. Куда ты там хотела, в Турцию или Грецию…
– В Грецию. Там красиво. Я целый фильм видела.
– Значит, в Грецию. Возьмем ребят и поедем.
– Там хорошо, в Греции. Тепло. Море.
– Олифа растет.
– Оливки, дурачок! Оливковые рощи.
– Ну, хрен с ними, пусть оливки. Нам бы только сейчас… устоять.
Ольга не сомневалась: они устоят. У них есть любовь, есть общая мечта о Греции, есть ради чего жить, за что бороться. Все они правильно решили. Всего-то и надо – немного потерпеть. Время пролетит незаметно, и они снова будут вместе, и поедут к морю и будут гулять по оливковым рощам…
– Мы устоим… Все будет хорошо, Стас. Я знаю. Чувствую. Женщины – они ведь все чувствуют.
Стас прикрыл глаза, улыбнулся:
– Художница ты моя…
Да за эти слова, за улыбку эту – не только в тюрьму, она на эшафот пойдет.
…Следствие длилось два месяца. Судебное заседание заняло двадцать пять минут, из которых десять ушло на чтение заранее написанного и отпечатанного приговора. Судья – толстая тетка в перманенте – была простужена, куталась в пуховый козий платок и несколько раз прерывала чтение, чтобы прокашляться.
Общественный защитник под столом решал кроссворд, прокурор тоскливо косился на часы и думал, что, если бы в этом деле не была как-то замазана областная администрация, Громова вполне могла бы получить срок условно.
Пока судья зачитывала приговор – два года с отбыванием в колонии общего режима, – Громова сидела тихо, сгорбившись и уставившись в пол. Судья опасалась, как бы осужденная не выкинула какого коленца напоследок – такие вот, тихие, бывают с сюрпризами, сидит-сидит, а потом устроит истерику, вцепится в решетку и давай орать… А то в обморок свалится. Однажды даже «Скорую» пришлось вызывать.
Но Громова истерик не устраивала, спокойно дала себя увести.
Где-то снаружи лаяли собаки. Бетонные стены, потрескавшаяся плитка на полу. И шеренга раздетых догола женщин – молодые, старые… Несколько десятков. Только эсэсовцев в высоких фуражках не хватает и трубы крематория за окошком. Впрочем, труба имелась – в зоне была своя котельная.
Ольга переминалась босыми ногами по ледяному полу. Происходящее напоминало один из ее кошмаров, с той разницей, что никакой это был не сон. Тусклые лампы под потолком, стальные двери, серые коридоры – все настоящее, на самом деле.
Плечистая надзирательница – кровь с молоком, румянец во всю щеку, черные кудри из-под форменной ушанки – снимала с полки казенные ватники, складывала на длинный струганый стол. Ее напарница – немолодая, сухощавая, с густо подведенными синим глазами – раскладывала поверх ватников белье, торопила очередь:
– Чего встала? Получай, расписывайся… Спиной повернись! Передом! К стене! Не спать там! До ночи простоите!
Сунув очередной осужденной казенное бельишко, она повернулась к напарнице, продолжая прерванный разговор:
– Так вот, я ему говорю: чего ж ты суп не выключил?! А он мне – да я и не видал, что он кипит. Давай проходи туда!
– Ну и чего?
Черноволосая ловко распотрошила новый тюк с ватниками.
– Чего-чего? Выкипел весь! Пришла я, по всему дому вонища, не продохнешь!
– А кастрюля чего? Сгорела?
– Сгоре-е-ела! Я ему – давай покупай мне новую! Студень на Новый год в чем я буду варить? К стене! Задом повернись!
– А ты как варишь?
– Да как все, так и я. Покупаю бульонку, тут самое главное так попасть, чтобы не только кости, но и мясо на них было, я в палатке беру, которая на базаре сразу с правой стороны… Ты чего ревешь, корова?! Расписывайся давай! К стене проходи! В первый раз небось… Они по первому разу все нежные такие, не дотронься! Ну вот, и на ночь надо, чтоб в холодную воду, мясо-то. Глаза разуй, корова! На меня смотри!
Ольга замерла перед надзирательницей.
– Задом повернись! Руки, руки в стороны!
Холодные шершавые ладони прошлись по плечам, бокам, ягодицам. К горлу подкатила тошнота.
– Чего встала?! Поворачивайся!
Надзирательница крепко ухватила Ольгу за подбородок, сунула указательный палец ей в рот, оттянула щеку, будто ярмарочной лошади…
– Туда теперь!
Толкнула Ольгу в спину, отряхнула руки о юбку.
– А я на ночь в воду не кладу. Чего ему киснуть-то? – Молодая сунула Ольге ватник и белье. – Проходи, проходи! Да ты что творишь-то?! Ты мне щас языком своим все мыть будешь! Галя! Ты погляди!
Ольга стояла у стены на коленях, тяжело дыша. Подышав, она сложилась пополам, и ее снова вырвало – прямо под ноги надзирательнице с подведенными синим глазами.
В то самое время, когда Ольга корчилась на полу у бетонной стены приемного отделения колонии номер 1234 общего режима, ее обожаемый муж сидел перед телевизором и, не отрываясь от экрана, жевал бутерброд со своей любимой полукопченой колбасой.