– Я не сержусь на тебя, – меланхолично кивает он.
– Но говорить так не надо, иначе я сломаю тебе шею, – говорит он.
– Хочешь кофе? – заваривает он кофе, хотя приличия для мог бы и подождать ответа.
– Ты не похож на человека, который пьет чай, – оказывается весьма проницательным он.
– Так вот, красные флажки – это красного словца ради, – пожимает он плечами.
– Там даже ничего красного нет. Просто тряпки, которые набросаны на веревку, – говорит он.
– Эта веревка тянется вдоль тропы, где могут пройти волки, – объясняет он.
– И фишка вовсе не в том, что это флажки, – говорит он.
– Да это и не флажки, а любое старье, хоть старые треники накинь, – смеется он.
– И не в цвете, – тычет он в меня пальцем.
– Все это старое говно может быть какого угодно цвета, – охотно делится он.
– Вся фишка в запахе, – торжествует он.
– От этого дерьма пахнет людьми, вот волки и боятся, – заканчивает он.
– Так и люди, стоит перед ними наклеить ленты с надписью «нельзя», останавливаются, словно вкопанные, – говорит он.
– Надписи у нас теперь вместо запаха, обоняние-то мы в городах просрали, – осуждающе произносит он. – Как, впрочем, и многое другое. Все мы просрали.
– А вот и твой кофе! – брякает он чашкой о стол.
Я осторожно присаживаюсь на краешек стула. В проем кухонной двери виден диван, на котором я, развалившись, слушал разглагольствования Светы. Сейчас я слушаю разглагольствования ее мужа. Страсть поговорить. Это у них семейное?
– Она тебя любила, – кивает он. – По-настоящему. А вот ты ее, увы, нет.
– Любил, – говорю я, – но по-своему. Я не моногамен.
– Ага, то есть не любил, – кивает он.
– Но дело-то в другом, – говорит он.
– Какой-то марамоец… – задумывается он.
– Подсунул ей записи твоих веселых бля-похождений, – в первый раз за все наше знакомство ругается он.
– И большую дозу всей этой хрени, которая в малых дозах призвана спасать мозги, а в больших их разрушает.
– Это не преступление, – говорит он, – ну, максимум год-два условно.
– Но, бля, за такие шутки надо наказывать, – рычит он.
– Ее напичкали насильно? – спрашиваю я.
– Нет, – пожимает он плечами. – Я предполагаю, что ей заменили дневную норму чем-то более сильнодействующим, что по объему выглядит как обычный… эээ… суточный рацион.
– Это я, – внезапно каюсь я.
– Это все я, – вздыхаю я.
– Я рассказал ей про это и убедил, что антидепрессанты вполне себе полезная вещь.
– Знаю, малыш, – кивает он.
– Осталось выяснить, какой засранец поменял ей лекарства и подсунул записи, которые сподвигли ее на то, чтобы вышибить себе сердце, – продолжает он.
– Само же дело о самоубийстве закрыто, малыш, – говорит он. – За отсутствием, бля, состава преступления.
– Потому что в ходе расследования столько дерьма всплывет, что мы оба в нем утонем, мон амур, – угрюмо улыбается он.
– Ты как легавый, а я как человек с репутацией в ученых кругах, – говорю я.
– Так точно, – козыряет он, но мы оба не смеемся.
Я наливаю себе еще кофе. Внезапно понимаю, что он еще от Светы остался. Становлюсь на карачки и под сочувственные прихлопывания по спине блюю в мусорное ведро. Блевотину спускаю в унитаз, мою ведро, умываюсь сам и плачу.
– Начнем с нас, – начинаю я, снова усевшись. – Где гарантии того, что это не сумасшедший легавый сунул своей жене записи с порнухой, где фигурирует ее дружок? Чтобы и ей отомстить, и дружку?
– Я любил ее, – спокойно, потому что это вполне предсказуемая версия, говорит он.
– Не доказательство, – говорю я. – Ты вполне мог рассчитывать на то, что после этого она просто вернется от меня к тебе.
– Кстати, записи, – отдает он мне кассету и несколько снимков.
– Оригинал, – говорит он, – завтра проверь.
– Ты отдаешь мне улики, – говорю я, – улики, которые вполне могут быть против тебя.
– Порасспрашивай свою подружку, с которой ты так славно кувыркался, – пьет он кофе с закрытыми глазами, – что да как? Может, она сумеет тебе объяснить, как это у нее пропало?
– Я спрошу, – спокоен я.
– Но давай выясним насчет тебя.
– Почему не тебя? – спрашивает он, и я закатываю глаза, после чего мы оба смеемся.
– Я знаю, что это не ты, – говорит он, – потому что, как и всякий ревнивый полудурок…
– Если ты ее ревновал, почему не трахал? – спрашиваю я.
– Все не так просто, – хмуро отвечает он.
– Если бы это сделал я, – объясняет он.
– …то запись вашего последнего разговора, – говорит он, – я бы приобщил к делу, и ты бы сел лет на семь за «доведение до самоубийства».
– Откуда… – начинаю я, но умолкаю.
– Ага, – говорит он, – люди, когда влюблены, способны на все. Особенно мужья-рогоносцы.
– Особенно влюбленные мужья-рогоносцы, – вздыхает он.
– Тут была прослушка, – говорит он.
– Поэтому я с первого дня знал, что не ты ее грохнул.
– Но ты рисковал, – говорит он.
– Потому что она до последнего не знала, кто из вас умрет, я это знаю, потому что знаю Свету.
– До самого последнего момента.
– И если бы она решила убить тебя, – тихо признается он.
– И пришла потом ко мне и рассказала бы все, – продолжает он.
– То я сделал бы все, чтобы замести следы, – признается он.
– Я хочу, чтобы ты знал, – мучительно долго для себя говорит он.
Мы слушаем запись. Мой и Светы – наши, но уже прибитые гвоздями к пленке – голоса перекидываются фразами, как шариком в пинг-понг. Вернее, она сама с собой перекидывается, а я так. Иногда приношу шарик, когда тот покидает территорию стола.
«…Он мне вдул, когда мне было всего пятнадцать. Представляешь? После вечеринки, где собрался весь наш дегенеративный класс. Боже. Там было мальчиков пять, которым я нравилась, но все они боялись ко мне подойти, потому что я была красивая. Чересчур. Поэтому меня трахнул старший брат одноклассницы. Ночевала я там же. Вот так. В первый же вечер. Ну, должна же я была поступить как блядь, если меня все так называли? Мы и сошлись и через полгода поженились, – рассказывает она. – Но в тот вечер… Никакой боли, ничего. Он просто скользнул в меня. Раз. И все. Ого-го. Я подумала, ну и н у, когда эта штука в меня попала… Но, знаешь…»Мертвая Света присаживается рядом с нами на стол, и мы оба невольно любуемся ее обнажившейся ляжкой. Мы все молчим, и тихо плачет уже он.