Он выждал, когда Антоний дойдет до двери, и заговорил опять:
— Кстати, сколько мы должны моим легионам?
Антоний растерялся.
— Не знаю, Цезарь.
— Не знаешь, а серебро взял. Причем все серебро. Послушай, заместитель диктатора, я очень советую тебе убедить армейских кассиров прислать свои книги ко мне в Рим. Тебе ведь было велено доставить солдат в Италию, поместить в лагерь и аккуратно им платить. Им вообще хоть что-нибудь заплатили?
— Я не знаю, — повторил Антоний и в мгновение ока исчез.
— Почему ты сразу не погнал его с должности, Гай? — спросил дядя Антония, заглянувший к Цезарю отобедать.
— Я очень хотел бы. Но, Луций, это не так просто.
Во взгляде Луция беспокойство уступило место грусти.
— Объясни.
— Прежде всего, ошибся я сам, доверившись Антонию. Но выпустить его из-под контроля сейчас было бы еще большей ошибкой, — сказал Цезарь, сосредоточенно разжевывая корешок сельдерея. — Подумай, Луций. Почти год Антоний управлял всей Италией и был единственным командиром находящихся в ней легионов. С ними он проводил большую часть своего времени, особенно с марта. Я был далеко, а он внимательно следил, чтобы ни один мой человек не подобрался к войскам. Есть свидетельства, что солдатам вообще не платили, так что к настоящему времени мы задолжали им года за два. Антоний сделал вид, что вообще ничего не знает, но восемнадцать тысяч талантов серебра взял из казны и унес в дом Магна. Якобы для последующей чеканки монет в храме Юноны Монеты. Но в храме этого серебра до сих пор нет.
— У меня сердце заходится, Гай. Продолжай.
— У нас под руками нет счетов, но я неплохо считаю в уме. Пятнадцать легионов умножаем на пять тысяч людей, берем по тысяче на человека в год — это будет около семидесяти пяти миллионов сестерциев, или три тысячи талантов серебра. Прибавим еще, скажем, триста талантов на нестроевых, удвоим эту цифру и получим наш долг за два года. Шесть тысяч шестьсот талантов серебра. А Антоний взял восемнадцать тысяч.
— Он жил на широкую ногу, — вздохнув, сказал Луций. — Я знаю, что он не платит ренту за использование резиденций Помпея. Но ужасные доспехи, которые он носит, стоят целое состояние. Плюс доспехи германцев. Плюс вино, женщины, антураж. Мой племянник, я думаю, погряз в долгах и, как только услышал, что ты в Италии, залез в казну.
— Он должен был залезть в нее еще год назад.
— Ты думаешь, он обрабатывает легионы, не платя им и виня в этом тебя? — спросил Луций.
— Несомненно. Если бы он был столь же организован, как Децим Брут, или столь же амбициозен, как Гай Кассий, мы оказались бы в полном дерьме. У нашего Антония великие идеи, но нет метода.
— Он интриган, но планировать наперед не умеет.
— Вот именно.
Толстый кусок белого козьего сыра выглядел аппетитно. Цезарь насадил его на другой корешок сельдерея.
— Когда ты намерен начать кампанию, Гай?
— Я узнаю это у моих легионов, — ответил Цезарь.
Вдруг по его лицу пробежала судорога. Он положил сыр и схватился за грудь.
— Гай! С тобой все в порядке?
«Как сказать ему, самому преданному из друзей, что болит вовсе не тело? Только не мои легионы! О Юпитер Наилучший Величайший, только не мои легионы! Два года назад мне и в голову бы ничего подобного не пришло. Но мне преподал урок мой девятый. И теперь я не доверяю никому, даже десятому. Цезарь не доверяет теперь никому, даже десятому».
— Просто спазм в желудке, Луций.
— Тогда, если можешь, объясни.
— Остаток этого года я буду маневрировать. Сначала Рим, потом легионы. Я отчеканю шесть тысяч талантов, чтобы им заплатить, но платить сейчас не буду. Я хочу знать, что говорил им Антоний, а этого я не узнаю, пока они сами не скажут. Поехав в Капую, я мог бы все пресечь уже завтра. Но это было бы преждевременным: нарыв должен назреть. И лучший способ добиться этого — держаться от легионов подальше.
Цезарь взял корешок сельдерея и снова принялся за еду.
— Антоний заплыл очень далеко, под ним большая глубина. И взгляд его устремлен на прыгающий в волнах кусок пробки, сулящий спасение. Он не вполне представляет, в какой форме придет к нему это спасение, но он плывет, прилагая все силы. Может быть, он надеется, что я умру. С человеком ведь всякое может случиться. Или я уеду в провинцию Африка со всем войском, вновь оставив его пастись на привольных лугах. Он — человек Фортуны, он хватается за любой шанс, но сам подстилку себе не готовит. Перед тем как ударить, я хочу, чтобы он заплыл еще дальше, и мне надо в точности знать, что он делал и что говорил моим людям. Необходимость вернуть серебро будет теперь его тяготить, заставляя еще больше напрягаться, чтобы доплыть до куска пробки. Но там буду ждать я. Честно говоря, Луций, я надеюсь, что он продержится на плаву еще месяца три. Мне нужно поставить на ноги Рим, а уж потом я примусь за него и за легионы.
— Но, Гай, он ведет себя как изменник!
Цезарь подался вперед, похлопал Луция по руке.
— Не волнуйся, в нашей семье никого не будут судить за измену. Я не стану его вытаскивать, но головы не лишу. — Он хихикнул. — Вернее, обеих голов. В конце концов, большую часть времени за него думает член.
Когда обезображенный болезнью, растерявший всю свою знаменитую красоту Сулла вернулся с Востока во второй раз, он был назначен диктатором Рима. (Он сам это организовал, только предпочитал об этом молчать.)
Несколько рыночных интервалов он вроде бы ничего не делал. Но от некоторых внимательных глаз не укрылось, что по городу расхаживает сердитый маленький старичок, закутанный в плащ. Его видели и у Квиринальских ворот, и у Капенских, и у цирка Фламиния, и у Агера. Это был Сулла, который бродил по узким аллеям и широким улицам, чтобы понять, в чем нуждается Рим, разоренный двадцатью годами внешних и внутренних войн.
Теперь диктатором Рима был Цезарь. Более молодой и все еще статный, он тоже ходил по городу, по узким аллеям и широким улицам, от Квиринальских ворот до Капенских, от цирка Фламиния до Агера. Чтобы понять, в чем нуждается Рим, разоренный пятьюдесятью пятью годами внешних и внутренних войн.
Оба диктатора в детстве и юности жили в худших районах города, видели бедность, преступления, пороки, грубую несправедливость и (что не вполне в характере римлян) веселое принятие своей судьбы. Но в отличие от Суллы, однажды отринувшего все и вся, чтобы полностью погрузиться в мир плоти, Цезарь знал, что никогда не оставит работу. Работа была нужна ему, чтобы жить. Ибо свою жизненную энергию он черпал в безостановочном напряжении интеллекта. Плоть же его вела себя спокойно и не требовала постоянного ублажения, как плоть Суллы.
Анонимность ему тоже не требовалась. Цезарь всюду ходил не таясь. С удовольствием останавливался и выслушивал каждого — от прежних дружков, что теперь ведали общественными нужниками, до шестерок из клана Декумиев, снимавшего денежки с лавок, ларьков и лотков. Он разговаривал с греками-вольноотпущенниками, с матерями, вечно таскающими повсюду детей, с евреями, с римскими гражданами четвертого и пятого классов, с неимущими, с педагогами, кондитерами, пекарями, мясниками, аптекарями, астрологами, с домовладельцами и простыми жильцами. А также с изготовителями восковых масок-портретов, скульпторами, художниками, врачами, ремесленниками, среди которых были и женщины, что не считалось в Риме чем-то из ряда вон выходящим. Простым римлянкам не возбранялось лепить горшки, плотничать, врачевать и заниматься любым другим посильным трудом. Где-то работать или торговать было заказано только женщинам высшего класса.