– С Гришенькой? – Анна лукаво подмигнула. – В этой жизни, теть Тань, много возможностей. Нужно только знать, как ими правильно пользоваться.
Между тем слово свое Анна сдержала.
Андрей воспринял новость равнодушно.
– На инженера, так на инженера, – пробормотал он. – Хоть на зоотехника. Учиться – не работать.
Тем же летом Голота стал студентом.
За месяц до начала занятий в институте он вдруг, одержимый какой-то внезапной идеей, разыскал Вовку. Того самого бледнолицего Вовку, которому в памятный январский вечер засветил по лбу и от которого принял по накладной банки с кинопленкой.
– Слушай, друг, – задыхаясь, спросил Андрей, – а куда подевался тот фильм – помнишь? – который вы в январе развозили по кинотеатрам?
– Мы много чего развозили, – настороженно промычал Вовка.
– Да ты еще восхищался, что там остров, сокровища и убийства! – кипятился Голота. – «Сорок третий номер» называется.
– Ничего я не восхищался, – испуганно заверил Вовка, моргая белесыми ресницами. – Фильм запретили к показу. Значит, восхищаться там нечем. Скверный фильм. Дерьмо собачье.
– Может, и так, – спешно согласился Андрей. – Но ты, друг, скажи, куда он подевался, когда копии изъяли из кинотеатров?
Вовка пожал плечами:
– Откуда я знаю? Может, в спецхране валяется, а может, в Москве, в Госфильмофонде, на полку положили. А тебе зачем?
– Шалишь, – погрозил пальцем Голота. – Такие дела быстро не делаются. Признайся честно: фильмец, небось, у вас пока пылится?
– Слушай, а тебе-то чего? – Вовка потерял терпение. – Закрытый показ, что ли, хочешь организовать?
И тут Голоту осенило. Ему всегда было не занимать живого ума.
– Ты мне, парень, вырежи несколько кадров на шестой минуте первой части, – невозмутимо распорядился он, – а я в знак благодарности никому не скажу про ваши «закрытые показы».
– Какие такие показы?.. – и Вовка прикусил язык. Сам ведь ляпнул сдуру про то, что такое возможно. Этот сумасшедший киномеханик подловил его на слове. И кто его поймет – блефует он или впрямь что-то знает?
– Сделай это, Вовка, – почти интимно попросил Голота.
– На шестой минуте? – уточнил тот. – А сколько кадров тебе нужно?
– Вырежи двадцать четыре кадра. Ровно секунду. С тебя не убудет.
Вовка замялся. Казалось, он что-то обдумывает.
– Копия – на выброс, – сокрушенно вздохнул он, как араб на базаре. – И все из-за одной секунды.
Голота криво улыбнулся:
– Ей все равно на полке пылиться. А у тебя еще есть.
Через два дня Андрей получил желанный кусок кинопленки. Он не помнил, когда в последний раз чувствовал себя таким счастливым. Чутье киномеханика – пусть и бывшего – его не подвело: на восьми кадрах из двадцати четырех была она. Крупный план. То, что надо!
В фотоателье, что размещалось через улицу, он заказал печать снимка.
– Это же позитив, – недовольно крякнул лаборант, разглядывая квадратик пленки на просвет.
– Сделайте, дядя Коля, – проскулил Голота. – Очень надо! Просто – во! – И он чиркнул большим пальцем по шее.
– Ладно, – сжалился тот, – придумаю что-нибудь…
Так появился на свет настоящий фотопортрет Весты. Она смотрела со снимка грустными, прекрасными глазами, прядь черных волос упала на лоб, и она не успела ее убрать в волнении, а чуть приоткрытые губы, казалось, были готовы вот-вот произнести сладкое и фатальное: «Мы встретимся снова…»
Голота повесил фотографию на стену и мог часами смотреть на нее, не отрываясь. Все, кто бывал в его холостяцком жилище, хорошо помнили этот портрет. В комнате что-то менялось: старела мебель, переклеивались обои, рвались выцветшие занавески на окнах и появлялись новые, – неизменным оставался лишь этот снимок на стене. Загадочная, удивительная женщина с темными, как ночь, умными и красивыми глазами все тринадцать лет была рядом с Голотой.
Фотографию конфисковали во время обыска в 73-м.
Андрей поежился на шконке и безучастно скользнул взглядом в сторону срезанной под углом зарешеченной бойницы окна. По тусклой и куцей полоске света можно было догадаться, что день еще не закончен. А вот который час – определить невозможно. Да и без надобности следить за временем тому, у кого этого времени уже не осталось. Но все равно, хочется знать – день или ночь там, в жизни. Ночью – страшнее. И, хотя мысли и воспоминания терзают в любое время суток, ночью – тревожно до озноба. До тошноты. Ведь говорят, что из этой камеры выводят по ночам. В темноту. В небытие.
Голота поморщился: о чем он сейчас думал? О чем-то, что даже сейчас, когда все кончено, ему неприятно. Ну, конечно! О фотографии. Ее изъяли во время обыска, и Андрей тяготится мыслью, что сейчас она ходит по рукам. Ее рассматривают незнакомые, равнодушные люди, лапают грязными пальцами, какими еще недавно переворачивали и щупали трупы, а потом писали длинные, холодные протоколы допросов. А может, она пылится в сейфе у следователя или у судьи под пудовым хламом уголовных дел и вещдоков. А может (Голота даже похолодел от такой мысли), она попала в руки кому-нибудь из управления исполнения наказаний, или – чего хуже! – к урке, получившему «крытый» режим [6] и справляющему на эту фотографию половую нужду, пока не видит надзиратель?
Андрей поймал себя на мысли, что сейчас, в последние часы жизни, ему очень не хватает Весты. Ее проницательных глаз, полуоткрытых губ. Ее обнадеживающего «мы встретимся снова…». А еще он с удивлением обнаружил, что ни разу за последние тринадцать лет не сверял свою жизнь с ее пророчествами. «Ты должен победить смерть…» – напутствие, адресованное впустую. Он больше не видел смерть. Не чувствовал ее холодного дыхания. Кого он должен был победить? Или все-таки прав был человек, сказавший ему: «Смерть – не то, что убивает тело, а то, что может погубить душу…»? Тогда Голота давно уже мертв. И убийцы его – трусость и водка. Тот же человек наказал ему прощать. И – опять мимо. Прощать было некого и не за что. Ему не наносили обид, равно как и не дарили любовь.
А может, Голоте все почудилось? Может, не было никаких пророчеств и наказов? Может быть, он принял за что-то сверхъестественное и судьбоносное обычный фрагмент совершенно обычного фильма, который, кстати, он так и не посмотрел ни разу от начала до конца? И тогда надо признать: он действительно сумасшедший.
Жизнь прошла, словно ее и не было. Он не горел, не страдал, не мстил, не прощал, не был счастливым и не был несчастным, не стучался в дверь и не открывал никому на стук, не искал правды и не томился во лжи, не веселился и не плакал вволю. Он не родил дочь! И это по-настоящему скверно, как ужасен и финал его пустой, как вода, жизни.