– Я хочу попросить тебя… Это касается твоих снов.
– Вряд ли я смогу их пересказать, – вздохнула женщина. – Они – как мозаика в детском калейдоскопе. У моего сына была такая игрушка. Много-много разных камушков, стеклышек, они вертятся и складываются в причудливые узоры. Сложно передать словами. Надо видеть.
Голота взял со стола салфетку, помял ее в руках и пробормотал:
– В твоих камушках-стеклышках наверняка есть один день… Самый черный день в моей жизни.
Веста молчала.
– Я хочу попросить, – продолжал Андрей, с трудом подыскивая слова, – не осуждай меня. Я уже сам себя осудил до конца дней моих.
– Сам себя осудил – это, значит, раскаялся, – философски заметила Веста. – Это значит – работа для души. А судит только Бог. Он один знает правду.
– Работа для души? – Голота вопросительно уставился на нее.
– Ну да, – подтвердила та. – Понимаешь, мы часто делаем работу, которая кажется нам ненужной, лишней. Считаем ее пустой тратой времени и сил. А на деле она все равно оказывается впрок.
Андрей нахмурился.
– Что-то я тебя не пойму.
– Да это неважно, – улыбнулась Веста. – Гораздо важнее, чтобы ты понял другое: муки совести, страдания, даже если они кажутся нам незаслуженными, просто так не посылаются. Они – впрок.
– Но мои страдания – вполне заслуженные, – возразил Голота. – Я ничего авансом не получал.
Женщина вздохнула, отодвинула от себя тарелку и, поколебавшись, сказала:
– Видишь на столе нож? Я принесла его в комнату, чтобы нарезать хлеб.
– Не слепой, – буркнул Андрей.
– Мы с тобой завтракаем по-простому, – продолжала Веста. – И я не стесняюсь делать некоторые приготовления прямо за обеденным столом.
– Знамо дело, не дворяне.
– Не дворяне, конечно, – подтвердила женщина. – Но если бы мы позвали гостей или малознакомый кто зашел на чашку чая, то я бы принесла в комнату уже нарезанный хлеб, понимаешь?
– Это ты к чему? – насторожился Голота. Он вдруг почувствовал, как бешено заколотилось сердце, словно в далекой юности, когда он, прильнув к окошку в своей кинобудке, ждал развязки волнующего, интересного фильма.
– К тому, – почти торжественно произнесла женщина, – что все приготовления я бы делала на кухне. И нож остался бы там.
У Голоты потемнело в глазах.
– Ты хочешь сказать, – прошептал он, – что в тот роковой день… Не может быть!..
Веста внимательно наблюдала за ним.
– Это же так просто, – бормотал Андрей, в исступлении теребя салфетку и вращая безумными глазами. – Ножа на столе не было. А это значит…
– Это значит, что его принесли позже, – подытожила Веста. – И, конечно, не для того, чтобы нарезать хлеб.
Голота упал локтями на стол, запустив обе пятерни в волосы.
– В протоколе написано, – сказал он слабым голосом, – что я поднял нож с пола и дважды ударил жертву в живот.
– Встань-ка! – приказала Веста.
Андрей послушно поднялся. Она подошла к нему вплотную и обвила рукой шею.
– Попробуй из такого положения поднять что-то с пола. И если бы там лежал нож, ты бы его даже не увидел!
Голота был потрясен. Такого простого и вместе с тем кардинально важного открытия в своем прошлом он даже не мог ожидать.
– Почему ты молчала?! – он хлопнул ладонью по столу. – Почему скрывала от меня истину?
– Чтобы не разбудить в тебе что-то темное и злое. Жажду мщения, например. Страдания души – большое благо, даже если раскаиваться не в чем. А вот ответное зло, как правило, ни сожаления, ни угрызений совести не вызывает.
Андрей вытаращился на нее, словно не доверяя собственным ушам.
– Ты соображаешь, что говоришь? Мои мучения – ничто? Ладно. А моя смерть?! Меня же приговорили к расстрелу за то, чего я не совершал!
– Ну не расстреляли же… – развела руками Веста.
Остаток дня Голота провел в тягостных раздумьях. Он молча бродил по комнате, зачем-то передвигая стулья, или сидел за столом, рассеянно листая прошлогодний журнал «Огонек», который Веста обычно подкладывала под горячий чайник.
– Поел бы… – робко просила женщина. – Опять зачахнешь.
Она испытывала досаду на свою болтливость и силилась чем-нибудь отвлечь Андрея от его горестных мыслей.
– Представляешь, Игор поймал сазана! Килограммов семь, не меньше. Он и зимой рыбачит. Даже когда озеро леденеет. С утра уйдет далече, едва видать, сверлит лунку и сидит до темноты. Будешь уху, Андрюша?..
Голота выходил на крыльцо, долго сидел на ступеньках, устремив невидящий взор в забрызганную сумерками пелену гаснущего дня, и беззвучно плакал.
– Андрей! Не рви мне сердце, – взмолилась Веста, когда он в очередной раз уселся за стол листать потрепанный журнал. – Скажи что-нибудь!
Он вдруг поднял на нее глаза и медленно, словно в забытьи, произнес:
– Мне нужно в Петрозаводск.
Веста охнула и села на кровать.
– Я так и знала! Какая же я болтливая дура! Больше ты от меня ничего не услышишь! Ни о прошлом, ни о будущем!
Эта угроза неожиданно подействовала. Голота встрепенулся, вскочил со стула и бросился к ее ногам.
– Конечно! Конечно! – шептал он, обнимая колени Весты. – В Петрозаводск! И чем быстрее тем лучше! Милая… Родная… Любимая… – он попеременно целовал ее руки. – Ты не понимаешь! Я не собираюсь мстить! Я хочу во всем разобраться! И это мой единственный шанс вернуться к нормальной жизни. Больше не бояться, не прятаться…
Веста вздохнула.
– Это ты не понимаешь, Андрюша… Тебя уже нет для людей! И воскресить тебя, признать свои ошибки – это подписать себе приговор. На такое мало кто способен. Пожалуй, никто…
На следующий день Веста засобиралась в дорогу. Она приготовила старый рюкзак, две холщовые сумки, достала из комода кургузый полушубок из свалявшегося кролика и теплые сапоги на толстом каблуке.
– Ты куда? – нахмурился Голота. – Что за сборы?
– В Куолисмаа, на Большую землю. Докуплю кое-что по хозяйству, продуктов еще… Надо успеть, пока не замерзло озеро. Оно стынет подковой. Километр от берега – лед, а дальше – снежная каша. Ни пешком, ни на лодке уже не выбраться.
– Я с тобой, – заявил Андрей. – Помогу к тому же.
– И думать не смей! – отрезала Веста. – Нельзя тебе в город. Никак нельзя.
– Да кто меня там узнает?
Она обхватила его голову и прижала к своей груди.
– Не упрямься, Андрюша… Береженого Бог бережет.
И Голота остался. Он долго стоял на крыльце, провожая взглядом знакомую фигурку, ежась от пронизывающего ветра и с тревогой щуря глаза, потом вздохнул и вернулся в дом.