Через три недели смотрящий за этой тюрьмой вор в законе потребовал от десяти наших ребят по тысяче долларов с каждого. Якобы они нарушили тюремный закон тем, что в пересылаемых друг другу малявах обсуждали возможность голодовки. Мол, права такого по тюремным законам они не имели, должны были поставить в известность смотрящего за тюрьмой. На самом деле, как я потом узнал, голодовать они не собирались, да и я бы не дал им разрешения: голодовать было не за что, по сути дела, сидели они нормально. Статью о захвате власти им сменили на 212-ю: «массовые беспорядки». Просто была найдена придирка, чтобы снять с них деньги.
Платить было нечем. Платить ни в коем случае было нельзя. Потому что тогда требованиям конца не будет. Я стал думать. Думаю я обычно, расхаживая из угла в угол, руки за спиной. Как в тюремной камере. Подумав, я достал одну из визитных карточек (у меня шесть книг с визитками) и набрал номер. Спокойный голос ответил. Я просто сказал, что имею проблему, и договорился о встрече. С владельцем визитной карточки я познакомился на дне рождения у одного бизнесмена. Крупный человек с громкой фамилией и интересной биографией сам тогда подошел ко мне. Визитная его карточка выглядела хрупкой в его больших руках. На том дне рождения присутствовал также, помню, министр нашей культуры. Все весело отплясывали. Русское общество удивительно элитарно. Похвально элитарно.
В офисе у крупного человека висели иконы и стояли очень красивые букеты голубых и желтых ирисов. Я коротко изложил ситуацию. Мне по-деловому предложили выяснить несколько дополнительных деталей. Я сообщил, что время поджимает, что на моих ребят оказывают давление, в нескольких хатах их не подпускают к кормушкам, что назначен срок выплаты. Крупный человек вызвал еще более крупного, и они обменялись мнениями. Еще более крупный сказал, что нужно собирать Совет. Мне предложили явиться назавтра на Совет, сюда же. И хорошо подготовиться, обосновать свою, что называется, жалобу. Совет решит.
Назавтра, когда я вошел, а я никогда не опаздываю, в просторном офисе уже находилось пятеро. Седые люди, одетые очень просто, похожие на зажиточных пенсионеров. Только один, помоложе, лишь частично седой, был в пиджаке. Все поздоровались со мною за руку и заняли прежние свои места. Они сидели и стояли вокруг стола с чайными приборами, сладостями и фруктами. Дверь на террасу была широко открыта, за окном — красивый летний день. Приходили и уходили две стройные секретарши в шелковых платьях.
Хозяин предоставил мне слово. Я изложил дело, сказал, что мои ребята неопытные, первоходы, но против тюремных законов не идут, что тюрьму на голодовку подымать не имели намерения, просто опрометчиво обсуждали, что им делать, в малявах. Мне задали вопросы. Я ответил. Самый старый из них, очень худой, в скромной клетчатой рубашке с короткими рукавами, под рубашкой — белая майка, говорил вынужденным шепотом, то ли голос его был сорван, то ли он его начисто потерял. Он спросил, есть ли у меня мобильный смотрящего за тюрьмой, ему сказали, что есть. Я подтвердил и дал ему листок бумаги с номером.
Они встали и вышли на террасу. За исключением самого молодого, в пиджаке.
— Пей чай, Эдик, — сказал он с еле уловимым акцентом. — Всё будет хорошо. Не переживай. Я понимаю, ты переживаешь за своих ребят.
Сказано это было заботливым, душевным голосом. Я заметил, что на столе стоят тыквенные семечки в сахаре! И совсем нет никакого алкоголя.
Часть участников Совета вернулись в офис. Только хозяин и почтенный старик в клетчатой рубашке остались на террасе и расхаживали, попеременно разговаривая по мобильному. Я отщипывал виноградинки от большой кисти и пил чай. Члены Совета степенно переговаривались. Вернулись с террасы переговорщики. Сели за стол.
— Всё хорошо, Эдик, — прошептал старик. — Больше никто не будет обижать твоих ребят. Я говорил со смотрящим за тюрьмой.
Я поблагодарил их, пожал им руки и вышел. Хозяин пошел меня провожать по коридору до лифта.
— Спасибо огромное, никогда не забудем оказанной помощи, — сказал я, пожимая большую руку Хозяина. — Если вам будет нужна наша помощь, скажите.
Хозяин улыбнулся и посмотрел на еще более крупного своего сотрудника. Они улыбнулись и мне, и друг другу. Я вошел в лифт.
— Если будут еще подобные проблемы, там скажите, что за вас впрягся… — тут Хозяин произнес имя худого безголосого старика, которое я не стану вам называть.
— Ну как? — спросили меня в машине мои охранники.
— Как отцы родные, — ответил я.
Вечером мне позвонили ребята из тюрьмы. Радостные. Давление на них прекратили. Все требования сняли. К кормушкам подпускают. А всё отцы родные…
Последний десяток лет я провожу массу времени в судах. Бывали такие недели, когда мне приходилось посещать суды по три дня на неделе. Приплюсовывая мой уголовный процесс, длившийся десять месяцев (в Саратовском областном суде), я, по всей вероятности, провел в судах, может быть, полных года два!
Мне знакомо большинство судебных зданий Москвы. Тверской суд — красного старого кирпича, куда заходят через арку с Цветного бульвара; крашенный охрой Басманный суд у метро «Красные Ворота», на Каланчёвской улице; Лефортовский — прижавшийся к холму, где стоит Спасо-Андроников монастырь, у Костомаровского моста; Таганский — там рассматривались наши партийные иски против Министерства юстиции, там же в конце концов запретили партию. Знакомы и провинциальные суды: Никулинский, где судили тридцать девять нацболов за акцию в Администрации Президента в декабре 2004 года, нацболы в трех клетках, двадцать шесть адвокатов, Политковская в зале, нервные родители; Бабушкинский; даже суд в городе Химки, где я сужусь с милицией аэропорта Шереметьево, они утверждали, что у меня фальшивый билет, я хочу этот билет получить, и другие суды… Думаю, и тех, что упомянул, достаточно, чтобы подтвердить мой колоссальный опыт.
Самый для меня нервный суд — Лефортовский. Да еще так случилось, что, выйдя из тюрьмы, я поселился волею случая неподалеку, у Яузы, и мне довелось проезжать мимо него впоследствии чуть ли не каждый день. Меня возили в Лефортовский из тюрьмы «Лефортово» летом и осенью 2001 года, пару раз я и мой адвокат требовали сменить мне меру пресечения на подписку о невыезде или под залог. Ясно, что мы не верили, что меня с моими статьями (205-я — терроризм, 208-я — создание незаконных вооруженных формирований, 222-я — закупка оружия и 279-я (потом ее сменили на 280-ю) — свержение государственного строя РФ) вдруг на свободу — «иди, милый!» — выпустят. Но нам необходимо было вызвать внимание к процессу. Там, в Лефортовском суде, осталась моя боль: там я сидел в только что отремонтированном боксе, его покрыли цементной шубой, и пары цемента, высыхая, оседали в моих легких. Боль, потому что во второй раз я не увидел в коридоре суда моей подружки. Она, сказали мне, заболела, а я не поверил. Как не верят все мнительные зэки, я решил, что она меня оставила. Дело мое решили в десять минут, рано утром, и весь остаток дня я сидел, вдыхая эту шубу, и мучился, представляя мою юную подружку с мужчинами. Тусклая лампочка над дверью в нише порою совсем потухала. Когда я проезжаю там в автомобиле, я не могу смотреть на Лефортовский. Вот загон, куда въезжают автозаки… когда меня привезли в первый раз, там шумели неистовые нацболы: «Наше имя — Эдуард Лимонов!» Второй раз хитрый конвой привез меня совсем рано, нацболов еще не было. Въезжать в загон не стали, приковали наручниками к здоровенному сержанту, и тот повлек меня по ядовито-сочной августовской траве к зданию суда… О!..