Третья тетрадь | Страница: 34

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Аполлинария изнывала от стыда и сладкого омерзения, которые вызывали у нее эти новые мысли, а ядовитое петербургское лето лишь добавляло им остроты и тягучести.

Пряно цвела черемуха, пьяно – сирень, а когда душный аромат жасмина поплыл над каналами, она зашла к Якову Петровичу и честно призналась, что не может больше жить без того странного человека, приходившего к нему несколько месяцев назад.

Полонский насупил соболиные брови.

– Вы так молоды, Поленька, и так… Вы хотите сразу всего, а он… он не сможет вам дать этого «всего».

– Почему? Он мученик, титан, весь мир в его распоряжении…

– Именно поэтому. Никакая женщина не заменит всего мира.

– Я – заменю!

– Он устал, он слишком много видел и испробовал…

– Я молода и полна сил!

– Он женат.

– Но она же безнадежна!

Полонский посмотрел на нее пристально, вздохнул и решительно откинул волосы со лба.

– Смерти нет, Поленька. Тем более в отношении того, кого любишь. И даже – кого любил. Но хорошо, я постараюсь. В среду Штакеншнейдеры принимают в Ивановке. Он обещался. Поедемте вместе. Но только потом не проклянете ли вы тот мартовский день и мой дом и не станете ли бежать меня, как чумы?

Вместо ответа Аполлинария порывисто поцеловала его большую красивую руку.

Глава 15 Набережная Мойки

Дах заполнил требование на дневник Елены Андреевны прямо в читальном зале, давно выучив шифры наизусть. Помимо этого он набрал еще множество малоизвестных брошюрок по истории Васильевского острова, Университета, пореформенного Петербурга и выдержек из «Биржевки» с происшествиями. Правда, происшествия там фиксировались, только начиная с 1861 года. Умолить девочек в обход правил принести книги сейчас же не составило большого труда, ибо обаянием своим пользоваться он умел отлично.

Забрав целый ворох принесенных ему материалов, Данила забился в дальний угол и принялся быстро листать страницы.

Информации было море, но на Волховском переулке не происходило ровным счетом ничего, словно это был заколдованный остров в бушующем Петербурге. В двух шагах бесновался Университет, гвардейцы рубали шашками не только студиозусов, но и случайно подвернувшихся преподавателей, накрывались притоны вокруг Смоленского кладбища, ссорились между собой держательницы светских салонов, но никакого отношения к Достоевскому и Аполлинарии все это не имело.

Данила посмотрел на часы – зал закрывался через десять минут. Он отодвинул гору книг, едва не грохнув их на пол, и жадно схватился за дневник, открыв его на всякий случай на пятьдесят девятом годе.

Так, снова литературные склоки, чтения, бессонная ее совесть, «я вечно чужая и дому, и звездам», ах, как чертовски здорово, предвосхищенный Серебряный век, но, дальше… дальше… Вот мимоходом смерть сына Полонского, подробно – жены, бедняжка, – в двадцать лет…

Шестидесятый. Январь. Опять Пассаж. Февраль – лекция Якова Петровича в Университете, жалуется, что не дал ему Бог бича сатиры, на что умница Елена возражает, что «с ним было бы и хуже. Уж довольно с нас этих бичей, скоро бьющих будет больше, чем подлежащих битью…»

Но что это? После – спор о… гувернантках. Разумеется, студиозусы превозносят их до небес, а вот Елена Андреевна – и, надо думать, сам лектор полагают, будто это «придирчивые злые старые девы. Им просто хочется сорвать досаду за свою неудавшуюся жизнь». Значит, Аполлинария там, и, несомненно, в первых рядах, ее алогичность в разговоре собьет кого угодно.

Значит, Апа не обманулась, но кого же Суслова встретила на той лекции? Достоевского там не было. Или все-таки был? Или это был какой-нибудь красавчик-белоподкладочник, в спор с которым она втянулась, как в страсть, и шла с ним потом метельным вечером, все споря, все пленяя… Но противники гувернанток не живали в занюханных Волховских переулках.

Дах торопливо перелистывал страницы, стараясь не попасть под обаяние ее совсем не женских рассуждений.

«Есть что-то подтачивающее и потому жестокое в литературе нашей. Идеала нет, а есть что-то неопределенное, какое-то перемещение добра и зла, так что не знаешь, что добро, что зло…»

Затем лето, переезд на мызу Иоганнесру [107] . «А почему, интересно, я никогда не съездил туда? Если дом пуст, то для знающего человека всегда найдется чем поживиться… Лето клонится к закату…»

– А-а! – Короткий Данилин вопль заставил девочку, уже красившуюся за стойкой, выронить помаду.

– Все, моя хорошая, больше не буду! – Он пересек зал, роняя книги, сам тиснул штампик и чмокнул опешившую библиотекаршу в еще, слава Богу, не намазанные губы.

На бульварчике было совсем темно, и тень Даха в длинном до пят плаще ломалась в свете фар случайных машин. Казалось, что кто-то сверху ведет его на веревочке, направляя, поддергивая, как куклу-марионетку. Он снова подошел к дому и медленно пошел вдоль стены, ведя рукой по холодной и грязной поверхности. Нет, ему так, разумеется, ничего не откроется, но желание как-то материально подтвердить свою догадку оказалось все же сильнее рассудка. Данила добрался до железной двери – конечно, домофон – и отдернул пальцы. Впрочем, тогда было лето – девятого августа шестидесятого года Яков Петрович Полонский после смерти жены и сына получил место секретаря комитета иностранной цензуры и перебрался в казенную квартиру Университета на Васильевском. Данилу не обмануло чутье, не обмануло увиденное в испуганных глазах Апы.

Лекция Полонского, разгоревшаяся дискуссия, остаться в стороне от которой Аполлинария не могла. К тому же Яков Петрович был мужчиной видным, красивым, высоким, над головой его горел ореол не только поэта, но и несчастного человека, потерявшего семью. И Аполлинария подошла к нему так, как только она могла подойти, гордо и одновременно застенчиво, с решительностью, от которой не уйдешь. И спор перерастает в знакомство, потом в приятельство. Разумеется, пригласить «стриженую» к Штакеншнейдерам, где он жил тогда, Полонский не может, но как только он переезжает в собственную квартиру… С декабря пятьдесят девятого года он начинает встречаться и с Достоевским, в связи с работой в журналах, на публичных чтениях. Сколько судьба отвела невстречи студентке и пророку? И кто теперь вспомнит тот промозглый вечер, разговоры с Яковом Петровичем о том, что если общий смысл жизни не дается, если на пути к нему бездна сомнений, то нужно брать то, в чем уверен, – и на этой самой фразе вошедшая кухарка, сообщающая, что к хозяину гость?

Неожиданно Данила поймал себя на ощущении, что не так уж и рад своему открытию. Как знать, было бы лучше, если б не было этого дома и этой встречи: у Достоевского, по крайней мере, остался абсолютно гениальный «Игрок», гениальный без примесей в сюжете, в характерах, в диалогах, в нервном подъеме вдохновения, – а у нее абсолютно сломанная жизнь. Впрочем, еще неизвестно, что чего стоит, господа. От открытия несло ледяным холодом смерти. Но та, другая, – она пока жива, и не втягивает ли он ее в новый порочный круг?