Вот наша жизнь, – промолвила ты мне: —
Не светлый дым, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма! [173]
Она подняла на него свои невозможные горькие глаза. – Нет, это не наша жизнь, друг мой, это – наша любовь.
Разумеется, фамилию Дружинин Апа услышала впервые, и после недолгого разговора Данила понял, что через нее он ничего не узнает более. Да и вообще, как он понял из ее коротких реплик, кладбище не имело отношения к тому, что с ней произошло, – а если и имело, то очень опосредованно, косвенно. Да и старик, похоже, был другой, и статуя, ибо Апа отозвалась о ней как о голой, а уж какие обнаженные фигуры на кладбище.
Данила принялся рыться дальше, ударив по сугубо литературоведческим изысканиям, пытаясь отыскать хоть какие-нибудь связи двух писателей, но тут не преуспел – нигде не было не то что строчки, даже намека на их общение. Даху все больше хотелось теперь просто заставить себя забыть происшедшее, и ему это удалось бы, если бы не изменившаяся Апа. Как по мановению волшебной палочки, она перестала смотреть на него с прежним обожанием, и хотя отдавалась все жарче, но, одевшись, обжигала все большей холодностью, даже презрением.
Поначалу Даниле было даже забавно, как дерзит и огрызается эта маленькая недоучка из Купчино. Но потом это стало раздражать, тем более что в той подпольной жизни, которую неизбежно ведет каждый антиквар, у Даха наступили нелучшие времена. Впрочем, нелучшие – сказано еще мягко, на самом деле он балансировал на грани. Человеку, столкнувшемуся с подобными обстоятельствами в первый раз, могло и должно было показаться, что наступил конец, что уже более на волю не вырваться, и выхода нет. Но Данила, привыкший к ледяной жестокости мира еще в раннем детстве, так не считал и знал, что просто надо на какое-то время отказаться от всего, даже от своей собственной сути, и таким образом перепрыгнуть неблагодарное время – вот и все.
Когда-то, в восьмидесятых, он удирал на машинах по бесконечным дворам, прятался у ничего не понимавших подружек, предпочитая активно проживать нехороший период, но с возрастом научился каменеть – и выживал.
Однако сейчас каменеть ему мешала женщина. Как бы она себя ни вела и что бы ни говорила, в короткие минуты она все же увлекала его в настоящую пропасть страстей, удивительно сочетая в себе тургеневскую недотрогу и распаленных героинь Федора Михайловича. К тому же эта ее неразгаданная последняя загадка – он чуял это своим безошибочным шестым чувством много раз травимого зверя – должна была привести его, наконец, к тому, ради чего он с самого начала и пустился в эту сомнительную авантюру.
И мысль, впервые пришедшая ему в голову у старого зеркала Публичной библиотеки, исподволь все больше овладевала Данилой. Открытие любой тайны требует расплаты, и немалой, неважно чем – деньгами, кровью или душой. И если он действительно хочет добраться через Аполлинарию до проклятых исчезнувших писем, то должен пожертвовать чем-то сугубо личным, своим, кровным.
Но чем? Только не свободой! – тотчас зашипел испуганный внутренний голос. А чем же тогда? Деньгами – глупо, жизнью – тоже не стоило. Оставалось одно – чувства. Их у Даха было не много, и поэтому жертва не могла считаться дешевой. Всю свою сознательную жизнь он по крохам, по копеечкам копил в себе чувства, ибо их отнимали у него все – методично, много и часто.
Обстоятельства сами подталкивали его к такому решению. Не просто исчезнуть на время, но и… Подтолкнуть судьбу, подтолкнуть!
Валяясь на полу под портретом Елены Андреевны, Данила крутил в руках стеклянное яблоко, не решаясь покончить со всем одним махом. Он вертел его, как юлу, на потертом ковре, прижимал к небритой щеке, пытаясь вспомнить, как касалась его розовая щека подарившей; он, прищурившись, смотрел сквозь стекло на свет и с тоской видел, как в игре света смешиваются черные и каштановые локоны. Но решаться было надо – иначе не стоило затевать всю эту игру аллюзий и прозрений!
Но вот, стиснув зубы, Данила размахнулся и швырнул яблоко в стену. Оно летело долго, бесконечно долго, но, встретившись со стеной, не рассыпалось на сотни сверкающих осколков, а глухо и безжизненно упало на ковер двумя неровными половинками с матовыми непроницаемыми поверхностями. Потом он снял шарф с портрета и поглядел в чистые верящие глаза. Уж кто, как не она, умел смирять свои чувства, даже не смирять – а уничтожать.
Нине Ивановне он сказал, что исчезает, как обычно, и не больше чем на месяц.
– Minusta tuntuu [174] , места лучше, чем Русса, для такого дела нет, – осторожно заметила она. – Я знаю там прелестный уголок, отовсюду недалеко.
– Что ж, может быть, вы и правы, уголок недалеко от лопухов, – согласился Дах, задумчиво потрогав сколотый слева зуб. – Я подумаю.
Мазохизм, конечно, но не все ли равно, где прятаться от судьбы и одновременно ждать измен?
Но прежде надо было подготовить почву.
Почву. Возиться с землей – дело всегда грязное, это было ясно с самого начала, но и обойтись без этого уже невозможно. Невозможна судьба без жертвы. Убить любовь? Да полно, можно ли назвать любовью то, что связывает его с этой девушкой? Убить надежду стать другим, очиститься – вот это уже вернее…
Когда-то давным-давно, когда Данила еще считал возможной борьбу с жизнью силовыми методами, он пару лет ходил заниматься дзюдо. Простой клуб, оказавшийся в своем роде еще одной альма-матер президента, давно превратился в роскошное заведение, парк вокруг потерял прелесть заброшенности, на месте щемящих руин, благоухавших модерном, выросли новодельные коттеджи. Дах давно избегал появляться там, в месте своих полуотроческих блужданий и грез, но сейчас он, стараясь не смотреть по сторонам, миновал оранжереи, круглую площадь и вошел в светлый вестибюль комплекса.
– Саленко на месте? – небрежно поинтересовался он у охранника и услышал, что тот в третьем зале, но до шести у него тренировка.
Данила развалился в кожаном кресле и отгородился волосами от мамаш малышей и громкоголосых тинейджеров. Ему было мерзко и хотелось сделать какую-нибудь гадость, но он ограничился лишь намеренно вытянутыми ногами, мешавшими каждому второму в фойе. Да, когда-то здесь были низкие ломаные скамейки, и старший брат нынешнего Саленко, непобедимый Сережка Саленко, крутил на них колесо. Скамеек давно нет, как нет и прежнего Сережки, спившегося и нищего. Данила по старой памяти и незабытому чувству восхищения иногда навещал Сергея, приносил еды на неделю, одежду, но это было не спасением старого приятеля, а лишь успокоением собственных чувств.
Здесь когда-то познакомился он и с Саленко-младшим, мать Саленко, заходя за Сережкой, приносила его на тренировки, начиная с годовалого возраста. Затем этот карапуз превратился в рослого красавца с гривой льняных волос и телом профессионального дзюдоиста. Кажется, его звали Мишкой.