Наконец, лодка мягко ткнулась в низкий берег. Он выпрыгнул, чтобы развернуть ее, на мгновение распрямился и обомлел: перед ним на острове сверкало зелено-лиловыми огнями Татино шале. Павлов изо всех укусил себя за предплечье и вспомнил, что совершенно точно не пил уже два дня – да и тогда пил вполне качественный «платиновый» «Стандарт», причем в весьма умеренных дозах. Из руки закапала кровь, но шале не исчезло, наоборот, над рекой плеснулись и затихли звуки какой-то фортепьянной пьесы. На миг встало перед ним лицо Ольги, почему-то в тот момент, когда она так расчетливо и одновременно страстно отдавалась ему в заброшенном доме, но сопротивляться не было сил, и Павлов вновь погнал лодку к острову.
Он втянул ее на берег у знакомого валуна и неслышными шагами, с замирающим сердцем двинулся к прозрачному кубу, изливавшему свет и мелодию. Тата уже поспешно спускалась со стеклянной терраски навстречу ему и торопливо поднимала на затылок рассыпавшиеся пепельные волосы, особенно белые в ночи.
– А я думала, вы уже не придете. – Она легко положила свою руку в его и не пожала, а лишь едва пошевелила пальцами, как засыпающая рыбка, отчего по всему телу Павлова морской волной прошло желание. Однако. Пронзительное это ощущение тут же уснуло, как и ее ладонь. – Впрочем, видите ли, сегодня у нас…
– Ваш муж дома?
– О, нет! Какой муж и при чем тут муж? Ведь сегодня… праздник, а он всегда оставляет возможность… двойственности. Я очень, очень рада вас видеть, но не удивляйтесь, если…
– Знаете, я сегодня уже с утра так наудивлялся, – ответил Павлов, садясь за стеклянный стол и все-таки удивляясь, что он совсем не холоден. – Скажите, а что было на этом острове до вашего дома?
– Ничего, разумеется.
– А старика в дорогом костюме вы сегодня поблизости не видели?
– Я не понимаю, о чем вы, Сережа.
– Послушайте, но ведь в прошлый раз вы все понимали сразу, а сейчас мне кажется, эта паутина культуры, о которой мы говорили, затянулась уже опасно туго. Этот старик говорил о бабочках, как сам Ви-Ви, [45] честное слово! И при этом – красная шуба! – Тата накручивала на палец прядь волос у виска и смотрела на Павлова не то с жалостью, не то с удивлением, не то с любовью. – Но я-то ведь не сумасшедший историк культуры, не литературовед и вообще не особый любитель русско-американских писаний.
– Вы ведь пришли с того берега, – медленно и как бы нехотя произнесла она.
– С того? С какого того? – почти вспылил Павлов. – Нет, сегодня я пришел с этого… то есть именно с того, – он махнул рукой куда-то за террасу. – И, представьте, на вашем острове стояло черт знает что!
Тата неопределенно улыбнулась.
– Так ведь я уже говорила вам, что сегодня праздник.
– Какой же? И что из этого следует?
– Только то, что сегодня нам открыто больше, чем обычно, тем более, если вы его как-нибудь коснулись.
– Да не касался я никакого праздника! Где я его касался?! Я по лесу бродил с ненормальным плутом, двадцать пять тысяч псу под хвост выбросил…
– Надо сказать, я тоже не совсем вас понимаю. И где же ваш Сирин?
– Удрал, испугавшись гипотетического петуха, представьте себе!
– Вполне представляю: эта гордость никогда не выдерживала реального столкновения с жизнью, пасовала, прикрываясь фантастическими сравнениями, блеском рассуждений, игрой интеллекта. А коснись… петуха, и все рассыпалось, ведь недаром:
Вдруг раздался легкий звон,
И в глазах у всей столицы
Петушок спорхнул со спицы,
К колеснице полетел
И царю на темя сел,
Встрепенулся, клюнул в темя
И взвился… и в то же время
С колесницы пал Дадон… [46]
Вот так. И удивляться тут нечему. Хотя мне это горько, ибо я сама, и вы сами… Поэтому-то мы вместе и поэтому… не удивляйтесь, мы сторона внешняя. Тут есть противник посильнее, мы проиграем… не сейчас, конечно, еще долго, но все равно… и это, наверное, справедливо. Речи Таты казались Павлову еще более безумными, чем в прошлый раз, но близость ее пьянила тоже еще сильнее. Он тихо потянул к себе ее руку с намотанной на безымянный палец прядью и прижался губами. Но в тот же миг стеклянная стена качнулась и поплыла, становясь полупрозрачной, и на ней, пошедшей мутными розами старых обоев, появились размытые очертания картин в тяжелых золотых рамах. А за спиной Таты, как в миражном мареве, задымились два гнутых полукресла. В воздухе явственно запахло сиренью…
– Артемий Николаевич! – окликнула его Маруся, пытаясь придать облепившему ее мокрому платью вид хотя бы какого-то приличия. – Почему вы не хотите меня видеть?
Он, уже подходивший к ступеням, тихо обернулся:
– Наоборот, хочу. Но мне казалось, гороховое поле… не самое романтическое место, ведь правда?
– Пожалуй.
– Проходите, я действительно ждал вас. Только сегодня пройдемте лучше сюда, – и из сеней они свернули налево.
Большая рояльная была суха, а со стен смотрели развалины Колизея и Форума, вышитые охристыми нитями. На той акварели, что висела слева, юноша в вишневом плаще скрывался за храмом Весты.
– Сэр Эндрю! – невольно прошептала Маруся и хмыкнула.
– Да, эту вещь очень любила моя бабушка, она зачитывалась ею в молодости.
– Этого не может быть, – твердо ответила Маруся и остановилась на пороге. – Эту вещь я только что перевела, ее написала какая-то современная англичанка, Паола Стоун, кажется.
– Не спорю, не спорю, бабушка была большая англоманка. Но, я думаю, на русском это уже не так мило. Однако прошу вас, – он указал на диван за карельским столиком, где стояло какое-то угощение и шампанское в ведерке. – Разумеется, это не тот размах, что некогда бытийствовал у подножия античных храмов, но все-таки. Я чту традиции, даже простонародные: порой это единственная наша опора. Ведь любое механическое повторение определенных действий создает такие изменения в сознании и… в мире, что за них даже можно держаться, как за совершенно реальные вещи, в то же время высвобождая массу сил и времени на совершение действительно нужного. На этом построены аристократические сообщества. И пусть кажется, что это занимает много времени, чрезвычайно отвлекает – поверьте, как раз наоборот. Посему – прошу.
Маруся села на вытертый бархат дивана и увидела множество серебряных судков и чашек под белыми салфетками.
– Закуски холодные, ибо в людской у меня пусто.
От выпитого шампанского, вкусом разительно не похожего на когда-нибудь пробованное ею, Маруся оживилась, Артемий же Николаевич, наоборот, словно погрустнел. За окнами в серых полотняных гардинах виднелся парк, покосившаяся ваза с настурциями, как язычки пламени, лизавшими ее мраморные бока, и далеко за липами белый мостик.