Увидев его лицо, я понял, что попал по адресу.
Когда женщина вышла, я, потеряв от смущения дар речи, нырнул в противоположную кабинку.
В зарешеченном оконце двигалась тень.
— Да, сын мой?
— Простите, отец, — выпалил я. — Калифия.
Послышалось проклятие, вторая дверь исповедальни со стуком распахнулась. Я приоткрыл свою дверь. Священник отшатнулся, словно от выстрела.
Раттиган, дежа вю. Но не гибкая женщина, девяносто пять фунтов загорелой, коричневой, как тюленья шкура, плоти, а ее подобие — ходячий скелет, вешалка, флорентийский священник эпохи Ренессанса. Внутри прятались кости Констанции, но плоть, их облачавшая, была бледней черепа, уста священника алкали спасения, не скоромного стола с ночлегом. Тут был Савонарола, [29] моливший Господа простить его неистовые речи, и Господь безмолвный, с духом Констанции, горящим в очах и взирающим из черепа.
Расколотый надвое отец Раттиган убедился, что, помимо произнесенного мною слова, другой опасности от меня не исходит, мотнул головой в сторону ризницы, впустил меня внутрь и закрыл дверь.
— Вы ее друг?
— Нет, сэр.
— Хорошо! — Он запнулся. — Садитесь. У вас пять минут. Меня ждет кардинал.
— Тогда вам нужно идти.
— Пять минут, — произнесла Констанция под маской своего близнеца. — Ну?
— Я только что побывал у…
— Калифии. — В голосе отца Раттигана послышалось подавленное отчаяние. — Царица. Посылает сюда людей, которым не сумела помочь. У нее своя вера, от моей отличная.
— Констанция опять исчезла, отче.
— Опять.
— Так сказала Царица, то есть Калифия.
Я протянул отцу Раттигану Книгу мертвых. Он перелистал ее.
— Откуда она у вас?
— От Констанции. Сказала, кто-то ей прислал. Чтобы напугать, навредить — бог знает для чего. То есть только ей известно, вправду ли это так страшно.
— Подозреваете, она прячется просто из вредности? — Он задумался. — У меня самого в мозгу двоится. Но были же такие, кто тогда сжег Савонаролу, а теперь прославляет. Странное дело: святость и греховность в одном лице.
— Но ведь подобное бывает, отче? — осмелился я заметить. — Немало грешников сделались святыми, да?
— Что вам известно о Флоренции тысяча четыреста девяносто второго года, когда Савонарола заставил Боттичелли сжечь свои картины?
— Мне известен единственный век, сэр… отче. Тогда Савонарола, теперь Констанция…
— Если бы Савонарола был с ней знаком, он бы покончил с собой. Нет, нет, дайте подумать. У меня с рассвета ничего не было во рту. Тут есть хлеб и вино. Давайте заморим червячка, а то я свалюсь.
Отец-благодетель извлек из стенного шкафа каравай и кувшин, и мы сели за стол. Священник преломил хлеб и налил себе малую толику, а мне побольше, каковую я принял с радостью.
— Баптист?
— Как вы догадались?
— Об этом я лучше промолчу.
Я осушил стакан.
— Вы мне поможете с Констанцией, отче?
— Нет. О господи, господи, может быть.
Он налил мне еще вина.
— Вчера ночью… Возможно ли? Я припозднился в исповедальне. Словно бы ждал кого-то. Но вот, к полуночи, вошла женщина и долго молчала. Наконец, как Иисус, воззвавший к Лазарю, я настоял, и она расплакалась. Высказала все. Грехи возами и тележками, грехи за последний год, десять, тридцать лет; остановиться не могла, дальше и дальше, от ночи к ночи страшнее, потом она замолкла, и я уж собрался дать наставление, пусть читает «Аве Мария», но слышу, она убегает. Сунулся в кабинку, но там только запах остался. Боже мой, боже.
— Духи вашей сестры?
— Констанции? — Отец Раттиган откинулся на спинку стула. — Тысячу раз проклятые, эти духи.
Вчера ночью, подумал я. Наступали на пятки. Что ж мы вчера-то не поехали.
— Вам, наверное, пора идти, отче, — заметил я.
— Кардинал подождет.
— Ну хорошо, вы мне позвоните, если она вернется?
— Нет. Священник что адвокат, сведения о клиентах должен держать в секрете. Вас это так расстроило?
— Да. — Я рассеянно стал крутить на пальце обручальное кольцо.
Отец Раттиган это заметил.
— Ваша жена обо всем этом знает?
— В общих чертах.
— Похоже на гедонистическую мораль.
— Моя жена мне доверяет.
— Для жен это характерно, благослови их Господь. Вы считаете, моя сестра достойна спасения?
— А вы так не считаете?
— Бог мой, я оставил всякую надежду, когда сестра назвала искусственное дыхание рот в рот позицией из Камасутры.
— Констанция! И все же, отче, если она снова появится, не могли бы вы набрать мой номер и повесить трубку? Я пойму, что вы мне даете знак.
— В такте вам не откажешь. Дайте мне ваш телефон. Я вижу в вас не столько баптиста, сколько порядочного христианина.
Я дал ему два номера, и свой, и Крамли.
— Всего один звонок, отче.
Священник всмотрелся в наши номера.
— Все мы живем на откосе. Но некоторые чудом пускают корни. Не ждите. Вдруг телефон не зазвонит. Но я дам ваш номер и своей помощнице, Бетти Келли, на всякий случай. Почему вы это делаете?
— Она катится в пропасть.
— Смотрите, как бы она не увлекла за собою и вас. Мне стыдно это говорить. В детстве она выкатилась на роликах на середину улицы и остановилась среди машин — ради смеха.
Он уставил на меня пристальный, светящийся взгляд.
— Только почему я вам об этом рассказываю?
— Это мое лицо.
— Что-что?
— Лицо. Я гляделся в зеркало, но поймать себя не сумел. Выражение непрерывно меняется, не уловишь. Прямо-таки смесь младенца Иисуса и Чингисхана. У друзей ум за разум заходит.
Это помогло священнику немного расслабиться.
— Idiot savant, [30] так можно сказать?
— Почти что. У школьных задир от одного моего вида чесались кулаки. Но вы что-то говорили?