Она надела черное платье. Она была в трауре. Она не могла его похоронить. Не могла прийти и отдать всю силу своей печали в нужном месте и в нужное время. Все вдовы с криком кидаются на гроб в самый последний момент. Ей этого не дано. Но точку поставить необходимо. Точку, от которой она будет отсчитывать в обратном порядке. Точку. Иначе не на что опереться. Сегодня будет самый горький день в ее жизни. Ее боль будет теперь никому не видна, а будет расти в глубину, как вросший ноготь…
А завтра она не начнет новую жизнь…
Мила бледно улыбнулась своей нелепой мысли. Потому что новая жизнь на этот раз началась в ней.
Она встала перед своей картиной, на которой был дождь, окно и человек, которого все принимали за демона. И решила, что пришло время. Эту картину надо завершить. Теперь она знает, как поставить точку.
Она макнула свою кисть в кармин и поставила жирную точку в верхнем левом углу картины. И краска, послушная ведомым только ей законам тяжести, медленно потекла вниз, оставляя за собой извилистую, как живой нерв, красную дорогу. И только теперь, глядя на зловеще красный отблеск, появившийся на ее серо-черном полотне, она поняла, что все их с Асланом отношения были перепачканы кровью. Может быть, это и называется кровными узами?
Она села перед своей картиной на диван. И уронила свои тонкие руки на колени.
Как звезды омраченной дали,
Глаза монахини сияли;
Ее лилейная рука,
Бела, как утром облака,
На черном платье отделялась.
…Жди, старый друг, терпи, терпи,
Терпеть недолго, крепче спи,
Все равно все пройдет,
Все равно ведь никто не поймет,
Ни тебя не поймет, ни меня,
Ни что ветер поет
Нам, звеня…
Александр Блок
Целую неделю изо дня в день повторялось одно и тоже. Борский спускался в один из дешевых кабаков, которых в его районе было великое множество, и под патриотические крики подгулявшей публики делал первый заказ. С ненавистью глядя на окружающих, Борский опрокидывал рюмку и тут же, без перерыва, вторую. Ему становилось немного легче, лица людей теперь не казались ему такими ублюдочными. Потом его кто-то обязательно узнавал, раздавался крик:
— Господа, сегодня среди нас знаменитый российский поэт Алексей Борский!
К нему лезли через столы, протягивали к нему пахнущие рыбой руки и залапанные рюмки. Он опять пил, вставал, читал свои старые стихи, забывая и путая строчки, опрокидывал в себя очередную порцию водки и тяжело садился, опираясь рукой на чью-то слюнявую физиономию.
Борский знал, что после декламации стихов обязательно из табачного дыма выплывет женское помятое лицо, сядет напротив, будет ломаться и картинно курить, а на любую его фразу станет громко хохотать, запрокидывая голову и показывая почти старушечью шею. За этим у него обычно следовал приступ омерзения или жалости к себе и к ней. В зависимости от этого он или бил в ярко накрашенный хохочущий рот, или страстно целовал увядающую почти на глазах шею.
Просыпался Борский в какой-нибудь вонючей каморке под лестницей, среди множества раскиданных по полу и матрасу женских тряпок. Просыпался он, правда, не утром, а еще среди ночи. Выходил, шатаясь на улицу, оглядывался по сторонам. Со странным наслаждением он понимал, что не знает, где находится и куда ему надо идти. Чувство потерянности и заброшенности напоминало ему какие-то забытые мотивы лучших его стихотворений и поэм, которых он давно уже не писал.
Он шел наугад и выходил к какому-нибудь каналу, спускался к воде, долго смотрел на свое отражение, возвращая себе память. Приходил он домой на рассвете, что-то бессвязное говорил понурой фарфоровой собачке и забывался нервной, тревожной дремотой.
В эту ночь все повторилось, как всегда, за исключением того, что на грязном матрасе он оставил спящей совсем молоденькую девушку, с глупеньким выражением на спящем личике. Удивили Борского еще ее очень большие руки, лежащие поверх стеганого одеяла, руки работницы консервного или кирпичного завода. И еще Алексей сразу же определил, что находится в двух шагах от дома, и это было ему неприятно. Выходило, что и в другом мире он уже освоился, обжился.
В свою квартирку он пришел ночью с ясным чувством, что приперся раньше условленного времени и кому-то помешал. В прихожей он увидел узлы и какую-то корзинку. Женское летнее пальто на вешалке. Сквозь собственное омерзительное дыхание он почувствовал даже запах духов. Он боялся даже думать об одной женщине, поэтому подумал про другую, которой он тоже был рад, почти счастлив. Но только почти…
Не раздеваясь, он заглянул в комнату и увидел незнакомую женскую фигуру. Полная женщина в свете лампы мягко двигалась по его кабинету, что то поправляя на ходу, всматриваясь в корешки пыльных книг. Услышав шаги, она обернулась, и сквозь несколько прожитых вдали друг от друга лет и необычные глубокие перемены в чертах лица Борский разглядел родное, о чем даже загадывать боялся.
— Люда! — закричал он, одновременно радуясь и пугаясь незнакомого в ее лице.
Он побежал к ней, запинаясь по дороге об очередной узелок, но она отстранилась от него.
— Леша, осторожней! Я беременна…
— Ты беременна! Здравствуй! Я так счастлив тебя видеть. Ты беременна…
— Перестань прыгать. Что с тобой такое? Ты пьян? Как же ты выглядишь? Что с тобой?
— Ты беременна, а я пьян, нет, я счастлив…
— Леша, ты, пожалуйста, не беспокойся, — сказала она деловым, тоже незнакомым ему тоном. — Я завтра же уеду к родителям в Бобылево. Очень боялась тебя побеспокоить, стеснить. Хочу забрать кое-какие свои вещи. Но скажи мне, что с тобой?
— Нет, это ты скажи мне, что с тобой?
Как в те годы, когда Люда пыталась понять суть символической поэзии, настойчиво прося мужа объяснить ей все по порядку, разложить по полочкам, она взяла его за руку, усадила за стол напротив себя и сказала такую знакомую Борскому фразу:
— Леша, давай говорить. Ты говори первым.
— Люда, я весь, как на ладони. Я весь перед то бой, ничего в закромах нет.
— Ты одинок? Ты пьешь?
— Это ничего. Это пройдет…
— Почему ты не говоришь, что женат?
— Потому что я всегда считал, что моя жена — ты.
Людмила смотрела на его грязные, черные ногти, которые он прятал, ловя ее взгляд, на слипшиеся неопрятные волосы, на серое, как питерское небо, лицо и не понимала этого человека. Она думала, что он, наконец, нашел свое счастье, свою женщину, которой посвящал стихи, с которой жил нормальной семейной жизнью, к тому же считал ученицей, а главное — которая любила его. Но, оказалось, что все не так. Или он пьян? Или это опять какая-то поэтическая игра в другую жизнь?