— Ты с ней говорил уже? — спросил Кольт после очередной паузы.
— Пока нет.
— Знаешь что, пожалуй, умножь на два ту цифру, которую мы определили вначале.
— Пётр Борисович, не надо.
— Думаешь, слишком много? С каких это пор ты решил экономить мои деньги? — ехидно спросил Кольт.
— Совсем не в этом дело, — тихо простонал Зубов.
— А в чём? Ты объясни, я пойму. Я не тупой.
— Если я предложу ей что-либо, кроме положенной зарплаты, я потеряю с ней контакт. Это напугает её и оттолкнёт.
— Чушь! Никто ещё не отказывался от денег! Никто и никогда! Я не первый день живу на свете, у меня всегда брали такие люди, не ей чета. Академики, народные артисты, я уж не говорю о министрах и разной депутатской шелупони.
— Лукьянов отказался.
— Чёрт! Что им, по-твоему, нужно? Что?
— Ни от кого не зависеть. Чувствовать себя порядочными и свободными людьми.
Пётр Борисович вдруг засмеялся. Смех больше напоминал плач, судорожные, истерические всхлипы. Зубов отстранил трубку от уха, увидел, что телефон почти разряжен.
— Нищие не могут быть порядочными и свободными! — произнёс Кольт сквозь очередной приступ смеха. — Это закон природы!
— Ну, положим, они не совсем нищие. Хотя, конечно, все относительно.
— Иван, что ты лопочешь? Что ты мне тут развёл сопли с сахаром? Если человек отказывается от бабок, значит, ему просто мало предложили.
— Да неважно, сколько. Дмитрия Лукьянова волновало совсем другое.
— Ага, и от волнения он скоропостижно скончался.
— Он действительно переживал очень сильно. В принципе у него мог случиться сердечный приступ.
— Нет, Иван. Тут что-то не так. Но если не ты, тогда кто?
Лёд в салфетке таял, на подушке появилось мокрое пятно. Зубов вылез из постели, бросил компресс на пол в ванной, ещё раз посмотрел в зеркало, на свой ушиб. Краснота осталась, но припухлость почти прошла. Значит, шишки не будет, только синяк. Ничего страшного. Он вернулся в комнату, воткнул зарядник в розетку.
— Кто? — повторил Кольт.
— Я подумаю.
— Да, Иван, подумай хорошо. Потому что, кроме тебя, других кандидатов пока нет.
Москва, 1917
Электричество включили, но телефон молчал. Вернулась горничная Марина, рассказала, что теперь стало спокойно, больше не палят. Перемирие. Только повсюду ходят какие-то бандиты, будто бы революционные патрули, под видом обысков грабят прямо среди бела дня, на улицах, отнимают, что понравится, и жаловаться некому. Какая там власть пришла, где она, эта власть, никто не знает. Одни говорят, теперь вообще никакой власти не будет, другие — что Ленин такой же временный, как Керенский, править будет меньше месяца, потом соберётся съезд, вернут царя. А юнкеров вроде бы и не трогают, только разоружают, переписывают и отпускают по домам.
— Павел Николаевич скоро придёт, уже сегодня к вечеру, я уверен, — сказал Андрюша.
— Если бы, не дай Бог, случилось плохое, сообщили бы сразу, — Михаил Владимирович погладил Таню по голове, — ну что ты? Тебе волноваться нельзя ни в коем случае. Кроме твоего молока Мише кушать нечего.
— Я нисколько не волнуюсь. Я знаю совершенно точно. Павел жив. Но я бы сходила туда.
— Куда? — хором спросили Агапкин и Михаил Владимирович.
— К Кремлю, на Скобелевскую, на Знаменку к Александровскому училищу. Где они оружие сдают? Должен быть там какой-то пункт, штаб. Вдруг он ранен, контужен? Вдруг лежит один, в лазарете? Телефон не работает, узнать ничего нельзя, надо идти.
— С ума сошла? — профессор крикнул так громко, что проснулся и заплакал Миша. — Ты вторую ночь не спишь, ещё не окрепла после родов. Никуда не пойдёшь! И не думай! Вот видишь, как сердито Мишенька плачет, он со мной полностью солидарен.
— Папа, он плачет потому, что ты кричишь, — сказала Таня.
— Неправда. Папа не кричит, он говорит спокойно, — возразил Андрюша, — тебе никуда нельзя идти, ты бледная, как смерть, глаза красные. Лучше я пойду.
— Молодец, Андрюша, — кивнул Михаил Владимирович, — это ты отлично придумал. Может, тебе ещё и пистолет дать?
— Папа, ну я тоже не могу больше дома сидеть. Невозможно жить в таком холоде. Мишеньку надо вымыть, он же всё время писает, какает, тряпок не хватает, дров для плиты уже нет. Воду как мы согреем? Вот, у мадам Котти из форточек трубы торчат, дым валит. Можно, я хотя бы сбегаю, узнаю, где они достали печки? Я только через двор перебегу, и сразу назад.
— Нет. Никуда не пойдёшь! — хрипло крикнул Михаил Владимирович.
Никогда ещё профессор не был таким нервным, взвинченным. Нога ныла нестерпимо. Постоянная тупая боль измучила его. Он почти не спал, не ел, от слабости его знобило, он мёрз под двумя одеялами.
Бинты кончились. Агапкин и Таня рвали постельное бельё для перевязок, но и его осталось мало. Нужны были пелёнки, няня кое-как стирала в холодной воде, но ничего не отстирывалось и не сохло.
— Я пойду, — сказал Агапкин, — попробую узнать, что там происходит.
— Да, Федор, — вздохнул Михаил Владимирович, — только, пожалуйста, будьте осторожны.
Таня посмотрела на него тревожными бессонными глазами. Он подошёл, поцеловал ей руку.
— Я постараюсь добыть бинты и пелёнки. Вдруг повезёт?
— И про Павла Николаевича попробуйте что-нибудь узнать, если получится, — сказал Андрюша.
День был тёмный, грязный. Низкие неподвижные облака висели над городом, как клочья рваной мешковины. Сыпался мокрый снег, тоже какой-то грязный, словно падал он не с неба, а поднимался колючей пылью с мусорных заплёванных тротуаров. Пылали, как факелы, разбитые пулями газовые фонари. Огонь вздымался высоко в небо и отбрасывал кровавые отсветы.
Впервые за эти дни появились прохожие на Тверской, но они стали другими. Московские улицы заполнила новая, неведомая, не совсем человеческая порода.
Одиночки шли, затравленно, злобно озираясь, вжав головы в плечи, словно вылезли из каких-то тёмных вонючих нор. Те, что шли по двое, по трое, вели себя развязно, как в дешёвом трактире. Матерились, орали песни, громко, нагло ржали, плевали под ноги. Солдатские шапки, рабочие кепки, котелки, цилиндры, явно чужие, лихо сдвинуты на затылки. Одежда распахнута так, что видно белье.