– Да здравствует Цитрус! – взвизгнул истерический женский голос из задних рядов.
– Авангарду Цитрусу ура! – подхватил петушиный тенор.
– Товарищи! – произнес он в микрофон, выдержав долгую паузу и дождавшись гробовой тишины. – Сегодня светлый день. Мы отмечаем пятилетнюю годовщину нашего национально-освободительного движения…
Он никогда не говорил по бумажке. Не готовился заранее. Любая его речь была блестящей импровизацией, и аудитория чувствовала это.
– Мы – последний оплот нашего униженного отечества. Мы – надежда России, ее здоровье, ее судьба, лучшее и единственное, что осталось в нашей растерзанной жидовствующими дерьмократами отчизне! (Аплодисменты.) Мы все страдаем от изъянов нечистой крови, нас, русских, осталось так мало, и с каждым днем все меньше. Полукровки, метисы, уроды, отбракованные самой природой, лишенные корней, пытаются навязать нам свой уродливый образ жизни, свое гнилое мышление… мышление ублюдков… (Бурные аплодисменты.) Все, что не является полноценной расой, плевелы, смрадный мусор гниющей цивилизации. Мы суть нации, мы ее энергетический потенциал… (Бурные аплодисменты, переходящие в овации.) Более сильное поколение отсеет слабых, жизненная энергия разрушит нелепые связи так называемой гуманности между индивидуумами и откроет путь естественному гуманизму, который, уничтожая слабых, освобождает место для сильных… Ленивый и вялый обыватель с удовольствием будет приветствовать пинок в зад, который выпрямит и взбодрит его… Он грезит отдать в фашисты сына и выдать за фашиста дочь. Он интуитивно чувствует здоровое, живое начало, пульсирующий, налитый свежей здоровой кровью, молодой и крепкий корень жизни…. Юные женщины России грезят о настоящих мужчинах, тех, которые изведут полукровок-уродов, пузатых бизнесменов, жирных тупых политиков. Наконец можно будет восхищаться мужиком и, держась за его крепкую руку, прогуливаться с ним, вооруженным фашистом, по улицам ночных городов России. А к утру счастливо забеременеть от него… (В зале визг, бешеные аплодисменты, слезы на глазах у пожилых женщин.) Запад зайдется в экстазе, если в России победит хищный молодой зверь. Его молодой и сильный, животный запах уже сопутствует России, и домашние животные нашей политики ревут и плачут в ужасе, предчувствуя его клыки на своих жирных шеях…. Наконец исчезнет из словаря скучное слово «экономика», мерзкое слово «демократия», и популярным станет чувственное «трибунал». Жалость может нас только поссорить и деморализовать…
Он был мастером эффектных пауз. Зал замирал, не дышал. Затылком он чувствовал зависть президиума. Васька Панкратов, писатель, тихо посапывал от внимательной злости. Слабо ему, бывшему второму секретарю парторганизации Союза советских писателей, вот так говорить, чтобы не дышала и томилась любовью толпа слушателей.
Боковым зрением он видел Марусю Устинову, замечал, как теплеют, наливаются влагой ее большие голубые глаза, и уже ощущал горячее покалывание в паху.
Ничего не заводило его так, как восторженное внимание зала. Толпа отдавалась ему, словно шлюха в подворотне, словно королева в розовом будуаре. Он сам придумал этот образ – толпа-женщина, теплая, влажная, готовая на все.
По воспоминаниям современников, Адольф Гитлер испытывал иногда оргазм, выступая перед многотысячной аудиторией. Поговаривали злые языки, что ему приходилось использовать в штанах специальные прокладки. Авангарду Цитрусу дано было испытать такие же сладкие содрогания, поэтому он предпочитал кожаные джинсы. Дыхание делалось частым, тело напрягалось, как струна. Соленый пот, жгучая сладкая судорога.
Не важно, что он говорил. Толпа заводилась от ритма, от звука его низкого, хриплого голоса, от его лица, такого мужественного, твердого. Он часами отрабатывал мимику и пластику перед огромным зеркалом в спальне. Он становился в разные позы, устанавливал зеркала под разными углами, чтобы видеть себя сбоку и со спины.
– Есть высшая справедливость. Справедливость сильных и здоровых. Выродки-полукровки со своей гнилой буржуазно-христианской моралью, со своей дряхлой болезнетворной гуманностью должны быть стерты с лица земли, выжжены очистительным огнем высшей справедливости. (Овации, стоны, женский визг в зале.) Нас много, гораздо больше, чем они думают… Мы не одиноки в своей борьбе. С нами братья арийцы из Германии. Всего несколько дней назад я встречался (стоп, Гарик, притормози!)… я встречался с лучшими представителями известных организаций… Я не могу назвать имен, даже среди своих… Эти люди рискуют ради нашего великого дела… Они сейчас в самых горячих точках, они в Сараеве и в секторе Газа, они в Грузии и в Чечне, с афганскими моджахедами и с боевиками «Красного передела». Они огненный нерв эпохи. Они наши братья…
Зал тяжело дышал. Маруська таяла, бледнела и краснела, стоя по стойке «смирно» у партийного знамени.
– Сегодня, празднуя пятилетний юбилей, оглянемся на пройденный путь, Цитрус продолжал вещать с трибуны уже спокойней, на выдохе, – сколько нас было, когда мы начинали? А сколько нас сейчас?..
Пора закругляться. Напряженное внимание к оратору не может продолжаться больше десяти минут. Оно сдувается, как воздушный шарик, и повисает скучной тряпочкой. Уже послышались осторожные покашливание, стулья стали поскрипывать, лица поблекли. Почетный караул переступал с ноги на ногу. Маруся Устинова опустила глаза и внимательно рассматривала носки своих начищенных сапожек. Пора слезать с трибуны. Пусть покашливания и поскрипывания достанутся другому.
После торжественной части Маруся Устинова подошла к Цитрусу, осторожно тронула за рукав и, краснея, опуская глазки, произнесла чуть слышно:
– Авангард Иванович, давайте отойдем куда-нибудь в сторонку. Очень серьезный разговор.
Писатель Васька Панкратов многозначительно хмыкнул. Экстрасенс Золотцев сделал понимающе-приторное лицо.
– Ну что, Марусенька, устала стоять в почетном карауле? – Цитрус приобнял смущенную девочку и повел в уголок, за журнальный столик.
В гуле голосов вряд ли кто-то мог их услышать. Но Маруська все равно говорила отрывистым шепотом.
– Гарик, это кошмар какой-то… отец уже написал заявление в прокуратуру, – в чистых голубых глазах стояли слезы, – он никогда не понимал меня… Я ему говорю, что люблю тебя и жить без тебя не могу. А он орет, ничего слышать не хочет. «Посажу твоего старого кобеля! А тебя, шалаву малолетнюю, выгоню вон, чтобы духу твоего в моем доме не было!»
Девочка еле сдерживала рыдания, всхлипывала, трогательно, по-детски шмыгая носом, хмурила бровки и делала страшные глаза, изображая в лицах разговор с отцом.
– Я его знаю, он доведет дело до конца, он может, у него есть связи… Гарик, я так не могу больше, – она уткнулась лбом в его плечо, – давай уедем куда-нибудь за границу.
– Конечно, детка, конечно, маленькая моя, – он погладил розовую нежную щечку, – ты, главное, не нервничай.