Настоящим подтверждаю, что бумага сего документа была изготовлена в Фабриано в мае 1321-го по специальному заказу синьора Гвидо Новелло да Полента из Равенны, которому она была доставлена в начале следующего месяца, в период личного и профессионального сотрудничества с находившимся под его патронатом поэтом Данте Алигьери.
Фотокопии исследованных мной страниц прилагаются. Каждая из них имеет мою подпись и печать музея бумаги Фабриано».
— Вот такого рода аутентификация нам и требуется, — сказал я. — Еще два анализа, и все готово. Нельзя, чтобы лица, проводившие аутентификацию, оказались вдруг все мертвы. Две мелкие библиотечные кражи уже превратились в крупные преступления, которые нетрудно связать и…
Джо Блэк не дал мне договорить, махнув рукой.
— Что? — не выдержал я. — По-твоему, два почти одновременных убийства директоров библиотек не наводят ни на какие мысли?
— Нет, не наводят, — ответил он. — По-моему, бытовое убийство, случившееся в одном итальянском городе, останется неизвестным для властей другого города.
— Тем не менее эти бессмысленные убийства надо остановить. Мы не можем продавать манускрипт с документами аутентификации, подписанными международно признанными экспертами, которые совершенно случайно оказались Убиты сразу после изучения рукописи. Это безумие. Мы вступаем в иной мир. Отныне — никакой крови, никакой стрельбы.
Луи устало вздохнул.
— Черт, я только «за». А то выходит, будто мне нравится все это дерьмо.
Джо Блэк не обратил на его слова никакого внимания: его взгляд словно приклеился к моему лицу.
— Ладно, — сказал он. — Забудем парня из Фабриано. А как быть с сучкой в Милане?
— Она тут ни при чем. Это моя личная жизнь.
— А, по-моему, нет. И вот что еще я тебе скажу. У ребят, работающих на меня, нет личной жизни.
И тогда заговорил Левша:
— Знаешь пословицу про болтливые губки, потопившие корабль?
«Да, — про себя ответил я, — а как насчет лиловых губок?»
— В общем, так, — негромко и уже спокойно сказал Джо Блэк. — Заканчивай эту аутентификацию. Потом найдем покупателя. А потом уж повеселимся.
Tabutu.
Прошло много лет с тех пор, как я услышал это слово в первый раз. Как говорят знающие люди — а незнающие предпочитают помалкивать, — это самое зловещее, самое тревожное слово в сицилийском языке.
Tabutu.
Оно означает что-то вроде «дом мертвых» и употребляется не только как угроза, но и как принятое решение.
Tabutu.
Слово звучало в моей голове.
Tabutu.
Тогда-то я и понял.
Tabutu.
Шесть дней назад.
Tabutu.
Шесть дней назад, когда я, слыша в голове эхо этого слова и понимая, что будет дальше, схватился за ручку и начал торопливо излагать все то, на что смотрю сейчас, удивляясь собственному безумию — скучную брань и поношения, вызванные наркотиками лирические рассуждения о смерти, зацикленность, как на пуле в голове, на том, с чего все началось, — я не думал об этом как о безумии. Сейчас я понимаю, чем это было: попыткой спастись через слова, жить или умереть через них.
Теперь это не важно. Все не важно: отчаянные поиски утерянного мира, мира, обреченного не на Ад, а на Равнодушие i vigliacchi; воспоминания о перерезанных глотках и нежных шеях; распахнутые ворота души — для чего? Все пустое. Все. Нет никакой истории, начавшейся однажды в чудесный день. Есть история, начавшаяся шесть дней назад, с того слова, его эха и понимания.
Tabutu.
Вот и вся история, которая начинается и заканчивается здесь, неведомо для меня, как и для вас.
Я написал эти слова три часа назад, посреди ночи.
Я проснулся два часа назад, посреди ночи.
Я включил плиту на кухне. Нарезал хлеб на алюминиевом подносе и положил его в духовку.
Я включил «Jumpin' Jack Flash», громко, но не слишком.
Я положил на диван две подушки.
Я достал пистолет из ящика.
Мне хотелось посмотреть, какой получается звук от выстрела в помещении.
Мне хотелось проверить, как он работает.
Мне хотелось проверить, не дрожит ли рука.
Громкий, пронзительный ритм песни перекроет хлопки выстрелов.
Запах горелых тостов скроет запах пороха.
Я отошел от дивана.
Я вскинул руку с пистолетом, не оставляя времени, чтобы прицелиться.
Tabutu.
Одна подушка, потом другая — все заняло не более одного нервного вздоха.
Пальцы чувствовали пистолет как упругий комок живой, трепещущей плоти.
Когда-то он был молод, теперь — стар.
С тихим, почти неслышным смешком, чистым и презрительным по отношению к смеющемуся, припомнил поэт то, что писал в пору молодости, когда число его лет едва равнялось тридцати; что писал в начале той тонкой книжки, которая была его первой; что писал, вообразив себя убеленным сединами мудрости пророком, о «книге моей памяти», как будто это было нечто настолько великое и увесистое, чтобы нести на себе седьмую печать и покрытую коркой времени застежку.
Мужчина разбрасывает свое семя в борделях, и на этом все заканчивается, и стыд нести ему одному. Но разбрасывать глупость своего тщеславия прилюдно — это оставлять пятно, которое не смывается.
Он снова рассмеялся, уже слышнее, но еще чище и еще презрительнее. И прошептал себе под нос, как один шепчет другому о невероятной глупости третьего, неприсутствующего, те три слова, которые слетели с его пера в ту пору, когда кожа его еще была мягкой и незагрубевшей, как у ребенка: incipit vita nuova.
В ту ночь он достал из сундука, где лежали все эти годы, во всех его путешествиях, те листы пергамента с юношескими словами той маленькой книжечки, которая была его первой. Он были свернуты, переплетены тонким кожаным ремнем и неплотно связаны.
Положив свиток под одежду, он в ту же ночь оседлал свою кобылу и выехал из города к древнеримской дамбе, чьи камни крепко держал замешанный столетия назад раствор. Мчавшиеся по небу тучи то скрывали, то обнажали луну, и она, в свою очередь, то погружалась во тьму, то освещала путь к морю. Ветер становился холоднее и сырее, донося грохот сердито обрушивавшихся на укрепление волн, и наконец он и сам увидел в свете луны пену взметнувшихся гребней. Ветер безжалостно, с дикими звуками рвал его платье, как будто и ветер, и волны, и он сам были единым существом, управляемым грохочущей луной, ее вспышками света и провалами тьмы, становившимися все безумнее, все непредсказуемее, потому что тучи уже походили на обезумевших и скинувших седоков лошадей.
Он слышал и видел и долгое время был един с тем, что слышал и видел.