Вдруг немота народа, которая казалась молитвенной, сменилась самыми отвратительными рыганиями:
— Блазнит, бабы.
— Херовина!
— Да что хоть там? Не вижу совсем, — крикнул для смеху слепой шофер с обожженным лицом.
— Каки такие. Фиги друг дружку кажут.
— Только личики будто живые, махонькие, говнястые, и тебе шиш кладут червивый.
Хохот.
Слепой шофер с обгорелым лицом в сердцах плюнул. Плевком своим слепым он хотел попасть в источник красоты, но в вечной темноте промахнулся. Сморчком влепило в лоб бабе-нормировщице, чуть забрызгало слюнкой и дурного дояра с собачьими глазами.
Тут же в толпе — на лошади, выше всех — раскорякой сидел брылястый свиноухий бригадир. Но он был мертвецки пьян и только мычал обкуренным ртом, но мычал, фигурально ерничая и подгаживая: мму!
— Куда харкаешь, выблядок?
Баба-нормировщица соскребла мокроту с лица и в досаде вытерла сырую руку о грудь хохочущей пуще всех старухи в рваном пиджаке поверх сальной майки. Прямо об майку и вытерла: чего ржешь, лярва старая!
Ммм-y-y-y-y! Юродствовал бригадир, пиная сапожными каблуками коня, и конь тоже заливисто ржал в приступе злобы; он был единственным животным, которое не молилось.
Народ был взбудоражен злом и страхом перед снежным сиянием спасения. Подростки назло для пакости и смеху пердели в штаны. Толкались, больно щипали ягодицы. Рябая деваха в резиновых сапогах на босу ногу ковыряла чирей на руке и матюкалась от боли. Пьяненький пацан-подсобник в пилотке для вони и назло держал в руке за крыло гнилую ворону и, сладко хихикая, потыкивал смрадом дохлятины в носы сверстникам. В толпе адское скотство становилось всеобщим. Между старухой в пиджаке н оплеванной бабой- нормировщицей завязалась драка. Толпа подначивала:
— По зенкам ее тырь, по зенкам!
— Коленком в епальник.
Молодуха сначала взяла верх и, опрокинув старуху, села на грудь, хряско стукая наливными кулаками, норовя попасть в глаз. Но старухе той было от силы лет сорок пять, жилистой ведьме удалось вскочить, и она принялась неистово пинаться кирзовыми сапогами, стараясь достать живот. Молодуха вдруг попятилась:
— Ой, баб, я ж на сносях!
— Всади ей, матаня, по яйки.
— Сиськи пообкусывай.
— Вонючь ее! Вонючь!
Баба-Нормировщица пыталась прикрыть живот случайным ведром против ударов остервенелой старухи, но это не понравилось остальным, руки были перехвачены ражими сестрами-близнецами дояркой и продавщицей сельпо, рыжими лупоглазыми бабищами в спортивном трико. Ведро было отброшено. Тут же хищной плотвой налетели на жертву пацаны, сдирая ногтями юбку и обнажая Толпе голое налитое брюхо беременной, цапая пальцами мох между ногами, царапая ляжки, воя и возбуждаясь от насилия, безнаказанности и страха несчастной дуры. Пьяненький пацан-подсобник совал в рейтузы дохлую птицу.
Истечение света тем временем стало неистово-жемчужным, даже насмерть слепой шофер Фофан с обожженным лицом почувствовал мертвой пастью сухих глаз вибрацию благодати и впервые повернул лицо в истинном направлении. Кто-то охнул. И вот родник бальзама пресекся, око целомудрия налилось кровью и озарило людей рдением багряницы. Стало сумрачно, хотя небо кругом оставалось безоблачным. Ражие сестры-дворники отпустили руки брюхатой бабы, и та плача осела на землю, обнимая избитый живот; заткни епальник, курва.
Чаша спасения все круче опрокидывала в мир мирру мрака, пурпур гнева и манну терний.
— Смотри, как херачит!
Народ высовывал хулительно языки. Тыкал фигами в образ невинности. Пукал губами, подражая анусу. Блудил глазами, которые роились на лицах, как навозные мухи, сосущие гнойник. Не то что благоговеть! Даже не робели. Кое-кто из мужиков, пользуясь давкой, хулиганил, тыча сквозь брючины восставшей елдой в бабские мякоти. Те только похотливо взвизгивали: отцепись! Деваха с чирием пыталась подпрыгнуть до источника струй алого перламутра. Зачем? Чтобы царапнуть воняющею рукою. Ммму-у!
Мужичонка со страшным лиловым лишаем в пол-лица в пылу свиста и гогота схватил с земли дурную куру и кинул зачарованной птицей в сторону света. Куддах-тах-тах!
Кура не долетела. Хохот.
— Коляно сраный бежит!
Народ заволновался в предвкушении пакости — к толпе от деревни подбегало какое-то безобразное исчадье исполинского роста, босиком, в галифе и шинели, надетой поверх голого тела. Волосы исчадья были кое-как заплетены в толстые косы, но лицо было мужское, небритое. Подбегая, оно размахивало костылем и кричало петухом. Шинель Коляно была густо загажена курами.
— Коляно, глянь, — кричали в толпе, тыча в сторону огнезрачного ветра, — зырь мудями!
Полубаба, полумужик, подбежав к ярому оку, на миг застыло, заслонив пятерней лицо, так резок стал свет алого тления света, затем, подпрыгнув козлом, испустило вопль смеха: Хах! Страшно вонзило костыль в землю и, отплевываясь, погаркивая нечленораздельно, вдруг перекрестило лоб мелким крестом: Патака!
Толпа подначивала безумца. А ведь если бы все молились, Коляно бы тихо встало на колени… Подставив руку, безумье нагадило в ладонь и…
— Во заговняло сракой!
Замахнулось калом и…
— Пли дресней, бля!
Метнуло полужидкое месиво в амальгаму спасения.
Наказание было немедленным — солнечный диск в изголовье горизонта закрыло внезапной луной, но закрыло не весь — черный горб оставил в небе огненный полумесяц — рогами вниз — пространство разом погрузилось в атмосферу затмения, свет дня стал сумраком полуночи.
По мановению Агнца толпа онемела, зато овцы вокруг человека возбужденно заблеяли, птицы раскричались щебетом и свистом.
Крохотное рдение рождества бесшумно развернулось в грандиозную панораму и просияло нестерпимой зарницей гнева. Бальзам, мирра, ладан пролились ливнем огня, острия, жжения. Сладкоспящий младенец встал во весь рост из ясель и открыл глаза, подобные двум безднам. В левой руце он держал мать, в правой — Иосифа. Пелены его развернулись с шорохом исполинской книги так, что по лугу, озеру и дубраве прошел горячий ветер, волна, шум… пыля, брызжа, ломая ветки. Толпа трусливо и подло кинулась прочь, но тут же увязла в болотной навозной жиже, что разверзлась под ногами. Кто ликом, кто руками упал в грязь. На коленях устояло только смрадное чудовище с косами в загаженной курами шинели, которую бесстыдно задрал ветер. Косы расплелись. Грудь обнажилась. Ноги по колено ушли в навозное месиво. Лицо и руки были забрызганы дерьмом, которое на глазах вспыхнуло горящей смолою. Человек заорал от боли, распространяя вокруг запах паленого мяса и жареной кожи. Но крик его и ор был членораздельным и неестественно громким:
— Говнюки, пистюки, пидарасы, коалы, блядуки, блядищи, покайтесь! — и горящей рукой вытащил из кармана дымящей шинели два влажных ивовых прутика, связанных крест накрест шнурком.