Фрактальный побег бытия постепенно темнеет и сворачивается в исходную точку.
Самый впечатляющий опыт изучения глубин точки, изучения бездонного бессмертия памяти случился как раз в том финальном романном 1988 году. Сенсационный опыт Жана Бенвенисту в журнале «Нейчур» назывался так: «Дегрануляция человеческих базофилов, вызванная сильно разбавленной сывороткой против иммуноглобулина Е.» Сильно разбавленной — не то слово! Судите сами: постепенно разбавляя исходный объем сыворотки, Бенвенисту довел степень ее разбавленности до кошмарной величины в — 10120!!! По идее, после такого разбавления водой от той сыворотки не должно остаться и следа — представьте себе каплю яда, размешанную в воде сразу всех пяти океанов планеты. И что же? Введенные в раствор базофилы реагировали на след от следа тех следов от той разбавленной когда-то капли! для них весь земной океан был сплошной отравой: яд не исчезал, не растворялся… следовательно, память материи неистребима, следовательно, все и вся будет запомнено.
Что же такое есть сам человек, если не подобная капля яда в океанском расплаве фрактальной короны, если не составная фрактального сущего? Вопрос задан. Удастся ли услышать ответ?
Если край выступания сущего — это уста полагания, то край отступа бытия — сгиб со-бытия — есть слух вслушивающегося. Только чутко вслушиваясь в абсолютное молчание сокрытого, только насторожив слух, можно дать вещи собой сказать о себе, можно услышать, как с ландшафта незримого сдувается в сторону человека фонетическая мантия вещности. Повторим и напомним — человек зарождается именно как розовое нежное ушко в глубине материнского лона; прилепившись к краю ночных уст, зародыш, свернутый ушком, вслушивается в зеницу мысли, в то, что есть свет. Вслушивается и растет. Ухо слышит только потому, что само не может произвести ни одного звука, ни единого слова. Первым собственным звуком — плача — слух вступает в мир ртом ребенка. Вся жизнь отныне есть возвращение того озвученного молчания, что было услышано в утробе. Если сущее абсолютно, то бытие священно-вульгарно. Если на краю бытия чувство различает самоубийственный выстрел героя в себя, да так, что красным крапом обрызганы стены, если подиум времени украшает французское чудо из овечьей кишки, то в сущем — во всей своей бездонности — свернута и отражена сама идея отказа от продлевания дара. Таков закон фрактальной симметрии. Так и сейчас, пока перу дано прикасаться к бумаге, пока буквы машинки впиваются в лист — там, в глубине сокрытого, спрятана судьба ежеминутного простирания, и она все время колеблется вокруг одной единственной сверхдилеммы: отвернуться от бытия и тем самым отказать всему существовать или продолжать длиться, делиться трагизмом дара существовать в окружении Ничто. Черта конца света рассекает надвое любую из набегающих секунд, страшный суд стоит не в конце времени, а — в самом начале начал, суд это именно то, с чего началось и чем кормится бытие. Оно есть пока подсудно. Черта итога вибрирует — не словом, но звуком мысли — в каждой порции жизни и потому помысленное Можно услышать как Слово. Мир колеблется. Он гаснет и снова, и снова вспыхивает в приливе стробоскопических вспышек гнева и желания. Словом, мир мерцает.
Пользуясь тем, что звук все еще низвергается в чашу романа, мы пытаемся почерком слышать оклики сущего. И так, настаивая на своем перед откосом отчаяния, не прячась, на ветру фонетической мантии, что слетает с ландшафта незримого, мы слышим следующее позволение отклика: — отдельный человек это отдельно взятая капля фрактальной короны, микроскопический всплеск на текучей семантике того, что можно увидеть как поверхность Великой Восьмерки Бенуа Мандельброта… всплеск, бульк и ничего больше. Но и не меньше. Он образуется от падения слова на край фрактальной короны, порождая звук проявления судьбы, звук голоса, звук отклика, звук человеческого предъявления себя яви открытого, звук определенной высоты и сонорной окраски. Это сродни тому, как от падения шарика разбрызгиваются капли в стробоскопических опытах Гарольда Эджертона… в пределах нескольких сотых долей секунды моментальные фотографии Эджертона фиксируют профили поведения той или иной капли. Над миской с жидкостью помещалось часовое стекло с шариком — так Эджертоном пародировался Господь в час создания мира — стеклышко укреплялось на горизонтальном стержне с пружинкой. Задача — отбросить пластинку вбок в тот самый момент, когда включается ток… в общем, так достигалась синхронность падения шарика в жидкость с работой фотоаппарата.
Всплески никогда не повторяли друг друга.
Так, если в воду падал гладкий шарик из камня диаметром около трех сантиметров, то всплеск — а значит и звук, а значит и предъявление судьбы — получался очень слабым. Сфероид натягивал на себя воду, как жидкий чехол, и гасил колебания воды. Шарик меньшего диаметра, но с шероховатой цепляющей поверхностью производил совершенно иной эффект. Фазы и пассы такой вот, сонорной, судьбы изумляли разнообразием реакции: почувствовав первое прикосновение, жидкость стремилась сначала уйти от шарика, образуя вокруг падающего тела корзиночный всплеск в виде зубцов водной короны. Еще один миг — зубцы короны сливаются между собой, она утолщается, и неожиданно из глубины вырывается с поразительной скоростью изящная струйка… Наверное, таким вот было звучание судьбы Платона, идеализм которого был так устойчив. А вот если перед падением в бездну рождения тот же сонорный шарик достигал большей высоты звучания, то вместо струйки на поверхности воды стенки кратера смыкались в пузырек изумительной красоты — это и о твоей сонорной судьбе, бессонный читатель! — блеснув радужной круглотой, пузырек трагично и музыкально лопался… наверное, таким трагично-прекрасным было звучание божественной капли Анаксимандра: откуда вещи берут свое происхождение, туда они и должны сойти по мере необходимости…
Это только два примера причуд падения из тысячи капельных профилей. У каждой причуды своя жизнь.
Сонорный шарик мало похож на металлические градины из опытов Эджертона. Сонорный шарик — это акустическая сфера, которой окликается человек перед лицом сущего. Он ни гладок и ни шероховат, ни тяжел и ни легок. Он феноменален. Он одновременно лабиринт звучаний и резонансов и в то же время схвачен молчанием; капля, очерченная линией горизонта! Звук рождается только вместе с согласным всплеском фрактальной короны: гул пчел, пустота пещеры, звуки бегущей по склону воды, щелк поющей птицы или звук неизвестного звука — все это звучание отклика в ответ на страстный призыв быть. Этот отклик погружается в плоть бытия, как живчик в материнскую протоплазму, как слово в семантическую тавтологическую мантию смысла. Так проясняется звуковой помысел рождения, проясняется до ясности ответа; его суть в том, чтобы, очерчивая линией жизни, озвучивать красноречивое, дающее молчание сущего. В плеске касания — косточка дара, обрастает звучащим древом смысла, как зародыш обрастает плотью, в звуке дара имя обрастает судьбой, судьбой ответа. Высказывание — как звучание — связано с сущностью вещей, их тоном, и оно позволяет человеку — по тону — увидеть и оценить эту сущность. Словом, в падениях зерен на сонорную пашню, молчание сущего судящим звуком свыше высвечивает событие — акустику человека — из сонма беззвучных бессудных вещей, которые потому нельзя расслышать, то есть понять, что они неподсудны. Всплески, струйки, воздушные ямки, воздушные столбики, пузырьки, короны и корзины фрактальной фонетической мантии отвечают на безмолвный бесстрастный безгласный безличный град сущего страстным рыдающим звуком многомиллиардного хора существ или вещей, ибо они творят морально окрашенный резонанс, оценивая по достоинству то или иное творящее слово и, приговаривая звук ли, вещь ли, сущее ли, Бога ли; чашу с водой, зерно, щелк птицы, судьбу к уплате и пени за свою несправедливость сообразно порядку времени. Но суд этот нам не слышен.