Время шло, но это было не время в привычном смысле, а… Мехмед не знал, как его назвать. Внутри времени, как подарок внутри оберточной бумаги, обнаружился неизмеримо более существенный смысл. Некоторое время Мехмед вслушивался в музыку открывшегося смысла, пока не осознал, что смысл глубже приобретения (или потери) определенной суммы денег. А что может быть глубже денег?
Жизнь?
Смерть?
Мехмед подумал, что это слишком простые ответы.
Открывшийся циферблат (если, конечно, это можно было считать циферблатом) показывал нечто более важное, чем просто время. Он показывал чье-то всеобъемлющее (чье?) знание о Мехмеде, включая день и час его смерти.
Мехмед понимал, что безнадежно опаздывает, однако, если верить новому циферблату, ему решительно некуда было спешить. Вероятно, подумал Мехмед, смертному позволительно взглянуть на этот циферблат один-единственный раз в жизни. Мехмеду показалось, теперь он знает, что имеет в виду, говоря о времени, Джерри Ли Коган.
— Время довлеет лишь над теми, кто не властен над его сущностью, — между тем продолжил, внимательно глядя на Мехмеда серыми, ничего не выражающими (или выражающими сразу все) глазами, Джерри Ли Коган. — Постижение сложного начинается с постижения простого. Когда я работал курьером страховой фирмы в Кливленде и платил за квартиру — это было много лет назад — двести долларов в неделю по понедельникам, мне казалось, что время от одного понедельника до второго летит очень быстро. Зарплату я тоже получал раз в неделю, но по вторникам. Так вот, время от вторника до вторника почему-то тянулось несравненно мучительнее и протяженнее, чем от понедельника до понедельника. При этом я мечтал как можно быстрее дожить до вторника, и в то же время мне хотелось, чтобы понедельник никогда не настал. Конечно, это смешно, протянул, выпростав из манжет, руки навстречу Мехмеду Джерри Ли Коган, — но именно в промежутке между понедельником и вторником я понял, что время отнюдь не едино и очень даже делимо, что внутри одного времени скрываются сразу два: одно сжимающееся, другое растягивающееся. Причем побуждать время к сжатию или растяжению могут не обязательно деньги, а что угодно: ненависть, месть, стремление к власти, тщеславие и так далее. Впрочем, потом, — Мехмед наконец догадался, зачем он предъявил ему сморщенные, черепашьи руки: на них не было часов! — я убедился, что на самом деле внутри одного не два времени, а значительно больше. Сущность времени — вовсе не время как таковое, а слово, которое произносит, если, конечно, ты его слышишь, Бог! Сущность времени сопротивление материала — сопромат, под которым понимается не только сжатие или растяжение, а кручение, верчение, спиралевидное гнутие, молекулярные решетчатые изменения, бомбардировки атомов нейтрино, то есть, говоря по-простому, как безусловное принятие, так и дерзкое противостояние Божьей воле, то есть ничто, все и что угодно одновременно.
…Мехмед опоздал в мексиканский ресторан на добрых (как впоследствии выяснилось, недобрых) сорок минут. Он успел как раз к вывозу — на каталках тел. Сибиряк, похоже, еще дышал. Во всяком случае, он не был в черном пластиковом мешке на молнии, в каких обычно в Нью-Йорке перевозят трупы. Судя по отпечатавшемуся (уже навечно) на пока еще не прикрытом простыней лице удивлению, его застрелили внезапно, мгновенно и в упор.
Мехмед поинтересовался у стоящего возле преграждающей вход в ресторан пластиковой желтой ленты «Police line» официанта-негра, кого это здесь замочили. В этот момент как раз выкатили второе — столь могучее, что стандартный покойницкий мешок оказался ему мал, — в джинсовом костюме, в остроносых рыжих сапогах, тело. Этот уже был стопроцентным трупом. Мехмед обратил внимание на смуглое лицо, длинные седые волосы, стянутые в пучок. Человек в таких сапогах и с такой прической не мог иметь отношения к торговле металлами, как говорится, по определению.
— Сидели за одним столом, — охотно поддержал беседу негр. — Тот, — кивнул на санитарную машину, куда уже убрали сибиряка, — сказал ему, чтоб не садился, а этот дурной индеец зачем-то сел. Выходит, зря сел, так, сэр?
— Выходит, зря, — не стал спорить Мехмед, почему-то вспоминая черепашьи без часов — руки Джерри Ли Когана. Он подумал, что самое время и ему избавиться от часов, причем немедленно, чтобы Бог убедился, что Мехмед разгадал его слово и принял его волю. но Мехмеду было жаль выбрасывать в урну или дарить первому встречному (да хотя бы вот этому официанту, вдруг принявшемуся чиркать в блокноте, видимо, задним числом включая в заказы сибиряка и некстати примкнувшего к нему индейца самые дорогие и изысканные блюда и напитки, чтобы потом получить со страховой компании) свой усыпанный по периметру циферблата голубыми сапфирами «Rollex».
Время предстало в виде откровения, которое могло состояться, а могло и не состояться.
Состоявшееся откровение предстало в виде судьбы.
Судьба же предстала в виде… слова (воли) Господа, и чем дальше Мехмед над ним размышлял, тем более оно казалось ему… игрой, в которую можно играть долго, но не бесконечно.
Оставив машину на стоянке у Central Park, Мехмед медленно пошел по усыпанной осенними листьями асфальтовой дорожке в сторону пруда, где было много скамеек, мусорных бачков, разнообразных водоплавающих птиц, странных скульптур, а также бомжей, которые в сумерках (особенно когда не двигались) были неотличимы от странных скульптур, а иногда и птиц — допустим, от тревожно застывших на газоне огромных серых гусей. Возле гигантского в воздушных шарах и флажках павильона, на втором этаже которого был недорогой ресторан, а на первом — нечто напоминающее столовую самообслуживания, Мехмед наконец окончательно понял, что ему сказал (в какую игру с ним сыграл) Бог.
Мысль Божья скрывалась как сердцевина в кокосовом орехе, алмаз в угле, жемчужина в раковине. Путь Мехмеда к ней был не прост хотя бы уже потому, что он двигался сквозь скорлупу-уголь-раковину, полагаясь не на собственный (как обычно) ум, но на (поначалу слабое, как пульс у упавшего в обморок человека, а затем набирающее силу) ощущение времени, которое, как только что понял Мехмед (а Джерри Ли Коган давно), было первичнее ума, а следовательно (как способ познания), первичнее всех возможных комбинаций человеческих чувств, то есть первичнее самого человека.
Глядя на дремлющих на воде уток, на прогуливающихся по парку людей, Мехмед вдруг обнаружил, что, пожалуй, не знает, на каком, собственно, языке в данный момент думает. Мысль (если это была мысль) пронизывала его сознание направленно, неудержимо и неощутимо, как пронизывают бренную плоть человека рентгеновские лучи, которым решительно нет дела, с помощью каких звуков (языков) познают мир данные ребра, печень, легкие или нанизанные, как бусины на нитку, на спинной мозг позвонки.
В сущности, никакого последовательного движения — от простого к сложному не было. Язык Бога — язык откровений — был языком констатаций с выносом за скобки доказательств. Бог (если, конечно, это был Бог) не признавал так называемых логических цепей, видимо, полагая, что у всякой (в том числе логической) цепи единственная цель — сковывать. Язык Бога можно было уподобить голограмме: можно увидеть ее во всем великолепии или не увидеть, но в любом случае не понять, каким именно образом на плоскости хаотически и бессмысленно испещренного бумажного листа вдруг возникает отчетливое объемное изображение.